— Да а мы-то чего — кошу-дак через день — день сюда прихожу, день — в слободе, — говорил Володя, отодвигая стакан рукой, как и у всех деревенских, загоревшей до тёмно-глинистого цвета. Мы сидели втроём за столиком около нашего дома-дачи. Дело было к вечеру; за рекой расстилался уже виденный-перевиденный вологодский пейзаж, но казавшийся всё равно свежим и новым.
— Ну давай тогда, — сказал мой дядя, кивком указывая на бутылку.
— А ты зелёного змия видел? — очень по-деловому спросил меня Володя.
— Нет, — несколько застенчиво признался я. Володя схватил рукой горлышко, зажал большим пальцем уже откупоренное отверстие в нём и стал побалтывать бутылкой. С её чистого донышка внезапно стали подниматься пузырьки, они сложились один в другой — и вот уже форменный змеёныш весело глянул на нас сквозь стекло.
— Я вот женить его хочу, — полушутя-полуизвиняясь сказал дядя, показывая на меня. — Как у вас тут, невеста найдётся?
— Найдём, — задумчиво сказал Володя. — Без чего-чего, но работящую, - и озорно прищурился. Мы засмеялись. Володя разлил. Чокнулись Выпили.
— А твоя-то как? — спросил дядя.
— Да болеет, — поморщился Володя.
— А что с ней?
— Да с женскими органами что-то. Всё сохнет, сохнет, даже высохла тридцать семь килограмм уже, — ответил Володя так беззаботно, что мне стало не по себе.
— А лечится?
— А-а, говорю ей: «Ну сходи в поликлинику!» А она: «Недосуг да недосуг». А может, и не хочет:
— Да-а, — протянул дядя. Мы взяли по огурцу.
— А ты всё, вижу, с бородой ходишь сам-то? — спросил дядя.
— Да я хотел как-то сбрить, сбрил — так Татьяна моя пристала отрасти, говорит, обратно, а то без неё я на поросёнка похож. С бородой, говорит, лучше. Со своей рыжей бородкой (да ещё в студенческого вида штормовке и белой матерчатой кепочке, франтовато сидящей на голове) Володя действительно похож на разбитного столичного художника, приехавшего в деревню попрактиковаться на этюды, но никак не на колхозника.
— Ну что, как говорил Оноре де Бальзак, ближе к телу, — и Володя стал разливать.
— У вас там, на усадьбе, ресторан теперь открыли, — сказал дядя. Как, ходите туда?
— А как же, каждую неделю хожу. Вечером в выходной там танцы. Я прихожу так как есть — меня уже знают. Туда девица одна как-то ходила, заговорщицки понизив голос, стал рассказывать Володя, — лейтенант КГБ.
Мы слушали с вниманием.
— Так вот, я сижу а она подходит — и за мой столик. Ну я, как танцевать стали, её пригласил. Мы так для начала — вроде ничего. Я её, правда, проводил. Потом на следующий раз — опять она.
Так закрутилась эта романтическая история. На её середине я отвлёкся и засмотрелся на воду, спокойно блестевшую под клонившимся солнцем, и не услышал, чем кончилось это враньё. Бросил он, кажется её, бедняжку:
— Слушай, а чего это ты со своими не ладишь? — спросил дядя.
— Так я же не от отца. Меня мать на стороне нагуляла, простодушно-доверительно сказал Володя. — Вот отец меня всё вырубком и звал. Чуть не так — ах ты, вырубок ты, мол. И братья тоже, чуть чего вырубок да вырубок. Я терплю-терплю, а потом с кулаками на них, бывало: что вы меня всё так обзываете — что я вам, совсем чужой? Вот так было: А раз как-то захожу в клуб, — голос Володи напрягся, — а там Юрка Фомин и Сашка Сычёв батю моего за что-то метелят: их двое, а он только на одного замахнётся — другой вмажет, тот только встанет — этот опять. Отделывали так его. Ну я увидел такое дело — кричу: «Держись, батя!» — а я по юношам в сборную района по классической борьбе входил — ну, подбежал, значит, и мы с ним от тех двоих отбились. Человека, можно сказать, спас; думал, он после этого перестанет, а он опять за своё — вырубок, вырубок: Тьфу, думаю, больше вас не знаю. Ушёл от отца и с братьями теперь как чужие. Володя замолк, переживая вновь вспыхнувшую обиду. Мы тоже молчали. Бутылка была выпита, новой никто не ставил, а разговор иссяк. Мы сидели и смотрели на речку. В голову как бы сами собой просились рубцовские строки: О сельские виды! О дивное счастье родиться: К столу подошла старушка, помогавшая Володе на покосе.
— Ну чи-то Во-лодя поидем-мо! — неподражаемым вологодским говором сказала она.
— Вот, это моя мама, — вдруг, запинаясь, начал Володя. Он привстал. Мама, мама, — забормотал он. Старушка стояла с совершенно бесстрастным морщинистым, загорелым, конопатым лицом; трудно было даже поверить, что она когда-то гуляла, даже прижила непутёвого сына. Только глаза светились чистейшей голубизной, как две незабудки.
— Ну пошли, — начала она.
— Мама, сейчас, — Володя с трудом оторвался от стола и, шарахаясь во все стороны, пошёл по тропинке вдоль дома, пока наконец, вильнув вбок, не скрылся за углом избы. Старушка с причитанием пошла за ним.
— Гляди, гляди, — тихо воскликнул дядя, указывая туда, где только что были они, — ведь только что был как стёклышко, а сейчас лыка не вяжет! Всё уже: алкоголик.
День медленно угасал; мы сидели за столом и пережидали последний свет. Подошли тётя с племянницей.
— Вот, — оторвавшись от своих мыслей, наставительно сказал дядя, смотри, как Володя — пусть она там и гулящая, и такая-сякая, а он всё равно: «Мама, мама.» Вот что значит — деревенское воспитание! И мы пошли в дом.