1
Перед интервью она всегда испытывала не присущую профессиональному журналисту застенчивость вместе с чувством собственного несоответствия — ей не хватало, что греха таить, нахальной повадки всякого репортера-мужчины. Этого, впрочем, нельзя было сказать о мужском цинизме — она могла быть такой же циничной, как любой мужчина, и к тому же вполне разумной.
Сейчас она оказалась во внутреннем дворе белой пригородной виллы в окружении людей с изрядной примесью индейской крови. У всех на поясе были пистолеты, а у одного в руке рация, которую он изо всех сил прижимал к уху, словно жрец, напряженно ожидающий, что его индейский бог вот-вот что-то изречет. Эти люди кажутся мне такими же странными, подумала она, какими они казались Колумбу лет пятьсот назад. Камуфляжная форма напоминала татуировку на обнаженном теле. Она сказала: «Я не говорю по-испански», как, должно быть, Колумб произнес в свое время: «Я не говорю по-индейски». Потом она попробовала обратиться к ним по-французски — тоже безрезультатно, потом по-английски, который был родным языком ее матери, и опять без толку.
— Я Мари-Клэр Дюваль. У меня назначена встреча с генералом.
Один из присутствовавших — офицер — рассмеялся, и, услышав его смех, она сразу же захотела уйти из этого внутреннего двора, добраться до претендующего на роскошь номера в гостинице, до недостроенного аэропорта и, сев в самолет, лететь долго и нудно назад, в Париж. От страха она всегда злилась.
— Пойдите и скажите генералу, — сказала она, — что я здесь.
Но никто, конечно, ничего не понял.
Один солдат сидел на скамейке и чистил автомат. Коренастый и седой человек. Форма с нашивками сержанта была надета небрежно, точно плащ, который накинули, чтобы защититься от мелкого дождичка, доносимого ветром с Тихого океана. Она внимательно следила за тем, как он чистит оружие, но не заметила, чтобы он смеялся. Человек с рацией все слушал своего бога, не обращая на нее никакого внимания.
— Гринго, — сказал офицер.
— Я не гринго. Я француженка, — но теперь она уже прекрасно знала, что он не поймет ни одного слова, кроме «гринго».
Издевательской улыбкой он снова продемонстрировал ей свою неприязнь — или ей так показалось, — вызванную тем, что она не знает испанского. Все женщины, словно говорил он, это низшие существа, если не имеют покровителя, а она ниже их всех, потому что еще и не говорит по-испански.
— Генерал, — повторила она, — генерал, — прекрасно сознавая, что произносит это слово совсем не так, как это делают испанцы, и попыталась воспроизвести, роясь в памяти — совсем никудышной, когда речь заходила об иностранных фамилиях, — как зовут советника генерала, который организовал им встречу. — Сеньор Мартинес.
У нее не было уверенности, что она правильно назвала фамилию — может, он был Родригес, а может, Гонзалес или Фернандес.
Сержант защелкнул патронник автомата и заговорил со скамейки на почти безупречном английском:
— Вы мадмуазель Дюваль?
— Мадам Дюваль, — ответила она.
— Вы, значит, замужем?
— Да.
— Ну, это не имеет значения, — сказал он и поставил автомат на предохранитель.
— Для меня имеет.
— О вас я не думал, — ответил он, встал и заговорил с офицером. Хотя, судя по нашивкам, он был всего лишь сержант, в нем чувствовалась власть, не связанная с военным званием. Его поведение показалось ей несколько бесцеремонным, хотя с той же бесцеремонностью он беседовал и с офицером. Сержант махнул автоматом в сторону двери маленького неказистого пригородного домика. — Можете войти. Генерал примет вас.
— А сеньор Мартинес здесь, чтобы переводить?
— Нет. Генерал хочет, чтобы переводил я. Он хочет встретиться с вами наедине.
— Тогда как же вы будете переводить?
В его улыбке теперь совсем не было бесцеремонности, несмотря на сказанные в ответ слова:
— Здесь мы говорим девушке: «Пойдем со мной и побудем наедине».
Ее снова остановили в маленьком зале, в котором висела плохая картина, стоял сугубо утилитарный стол, обнаженная скульптура поздней викторианской эпохи и фарфоровая собака в натуральную величину, — солдат указал на магнитофон, висевший у нее на плече.
— Да, — сказал сержант, — будет лучше, если вы оставите его на столе.
— Но это же только магнитофон. Я не владею стенографией. Он что, похож на бомбу?
— Нет. И все же так будет лучше. Пожалуйста.
Она оставила магнитофон. Придется положиться на свою память, подумала она, на свою дурацкую память, память, которую я ненавижу.
— В конце концов, если я убийца, — сказала она, — у вас ведь есть автомат.
— В этом случае автомат не поможет, — ответил он.
2
Прошло больше месяца с тех пор, как редактор пригласил ее на обед в ресторан Фуке. Раньше они не встречались, но он прислал изящное и учтивое письмо, отпечатанное шрифтом, напоминающим книжный, в котором хвалил ее интервью, опубликованное в другом журнале. Может быть, тон письма был несколько снисходителен, словно редактор вполне осознавал, что возглавляет журнал более высокого интеллектуального уровня, чем тот, для которого писала она. В их журнале, конечно, платят меньше, но это свидетельствует о качестве публикуемых материалов. Она приняла приглашение, потому что в то утро, когда его получила, еще раз «окончательно» поссорилась с мужем, четвертый раз за четыре года. Первые две ссоры не были такими катастрофическими, в конце концов, ревность — это разновидность любви. Третья была бурной, с чувством боли от нарушенных обещаний, но самой ужасной была четвертая, без любви и злости, но с усталым раздражением, порожденным повторяющимися обидами, убеждением, что человек, с которым ты живешь, неисправим, и пониманием того, что ей, в любом случае, теперь уже все равно. Эта ссора действительно последняя, думала она. Остается только упаковать чемоданы. Слава богу, у них нет детей.