Желтые, скрюченные в букву «е» листья падали на крышу, капот, лобовуху и, шурша, скатывались вниз. Это была осень. Все вокруг было тоскливо, и листья шуршали тоскливо. Даже моя машина выглядела тоскливо. Может, и нашелся бы сейчас тип вроде старого доброго аса Пушкина, который, употребив для сугреву, крякнул бы, потеребил баки и пробормотал что-нибудь про унылую пору — очей очарованье, глядя на всю окружающую хрень.
Я, в любом случае, не согласился бы с ним. Более мерзкого времени года представить невозможно. Природа готовится впасть в спячку, а ты сидишь, понимая, что тебе этого не дано, и настраиваешься на то, что несколько месяцев кряду будешь мотать на кулак сопли по случаю зимы и холодов.
Впрочем, очень может быть, что я неправ. Может, прав как раз ас Пушкин. Но для такой меланхолии у меня было основание. Если точнее — даже несколько.
Во-первых, вчера утром Женечка, с которой мы прожили душа в душу целых три недели, собрала манатки и покинула мою враз осиротевшую обитель, сообщив напоследок, что я ее устраиваю в плане физиологическом, а вот в плане бытовом — как-то не очень. Я, будучи джентльменом до мозга костей, проводил ее до самого порога и даже попытался поцеловать в щечку на прощанье, но, получив закрывшейся дверью по физиономии, раздумал это делать. И даже не попытался остановить, за что потом бил себя по лицу и делал другие гадости. Потому что, к стыду своему, успел прикипеть к этой самой Женечке душой, и через пару часов после ее ухода во мне уже скреблись кошки, заливая кровью внутренности. На память остались порванный в порыве страсти лифчик да терпковатый запах духов, успевший крепко въесться в стены. Маловато для здорового мужика тридцати трех лет от роду.
Следующий удар нанес наш завгар, гнусный и подлый человек по прозвищу и фамилии Макарец. Подозвав меня вечером, он, ехидно усмехаясь и шипя воздухом сквозь проделанные мной в частоколе его зубов дыры, сообщил, чтобы я готовился. Ибо через две недели перестану быть сотрудником данного таксомоторного заведения. Макарецову радость можно было понять — я за подлость не раз занимался его воспитанием путем рукоприкладства. Ну, так ведь и натерпелся не меньше. Как бы там ни было, а я даже не стал докапываться, по какой причине меня списывают на землю. Вряд ли Макарец расколется. Да и причин он мог нарыть немало — слишком долго заносил в свои кондуиты мои грехи. В общем, мне светила перспектива остаться без работы.
Но самым хреновым было не это. Самым хреновым было то, что сегодня утром какой-то спортсмен-любитель, ценитель утренних пробежек и собственного здоровья, увидел в Центральном парке такси с распахнутыми дверцами. Человеку свойственно любопытство, иначе он давно вымер бы от голода, перенаселив Землю. Бегун заглянул в машину. И побежал дальше — вызывать милицию. Я ему не завидую — вряд ли он сможет спать без кошмаров ближайшие месяца три. И пару недель, как минимум, будет маяться несварением желудка.
У меня, чтобы не соврать, нервы железные и желудок может при желании гвозди переварить. Но после того, что я увидел в том такси, чувствовалось, что и мне на пару дней голодный паек обеспечен.
Там, вытянувшись на передних сиденьях и полоская голову в луже собственных крови и мозга, лежал человек. Меня, как слегка припозднившегося, привезли на опознание. И я опознал. Не по лицу — оно было изуродовано так, как Бог над черепахой не издевался. Но по шраму на тыльной стороне ладони, по одежде, по хилому телосложению, по красному галстуку на шее, которым он, почему-то, так дорожил, да по очкам в легкой позолоченной оправе, я узнал Четыре Глаза.
Он был слабым и тихим парнем. Но он был моим другом. Он не имел на своей душе ни одного греха, кроме растоптанного в детстве таракана. С ним нельзя было посидеть по-человечески за бутылкой водки, потому что после трех стопариков он уже лыка не вязал. С ним нельзя было выходить на охоту за любительницами острых ощущений, поскольку он обожал свою жену и блюл чистоту семейных отношений.
Но он никогда не делал подлостей — по крайней мере, на моей памяти. Он никогда не отказывал мне в помощи — по крайней мере, когда я в ней нуждался. Он умел заткнуться в нужное время и оказаться в нужном месте, подзанять денег и достать что-нибудь незаконное. В общем, он был моим другом. Хилым, тщедушным, но — другом.
Я долго стоял в парке, навалившись обмякшим плечом на дуб, смотрел на возню вокруг тела сначала ментов, а потом медиков, морщился, как от зубной боли, и все думал — что за твари превратили в компот светловолосую голову моего друга?
При нем не нашли ни денег, ни бумажника, ни часов, ни даже обручального кольца. Он умер потому только, что имел неосторожность заниматься работой, которая предполагает взимание денег с клиентов и складывание их в «кормушку». Она, кстати, тоже была пуста. Ограбление — налицо. Но зачем же так зверски-то?! Ему, если разобраться, хватило бы одного удара по ушам, чтобы отрубиться на часок.
…Листья по-прежнему падали, грустно шурша. Все-таки мерзкое это время — осень. По какому праву она существует? По какому праву существует мутор в моей душе? Зачем так несовершенен мир, Боже? Или это люди, его заселяющие, вымарали его своими потными от натуги телесами? Или это я где-то заляпал душу в дерьме, и теперь грешу на все, что вижу, когда достаточно очиститься самому? Вопросы, вопросы… Кто ответит на них мне, Мише Мешковскому, чей позывной Мишок, человеку без особых талантов и незапятнанной совести, с трясущимися время от времени руками, но все же — человеку, которому тоже свойственно, как оказалось, бояться, любить, страдать и — оставаться без ответа?