О ты, чьё сердце до сих пор болит
О тех, кто в адском пламени горит, —
Не мучай Бога, не ропщи напрасно:
Он знает сам, и всё ж — не зря молчит.
Омар Хайям, перевод с английского переложения Эдварда Фицджеральда[1]
В церкви Святого Варнавы закончилась служба, и священники покидали апсиду, мальчики из хора обходили алтарь и устраивались на сиденьях позади него. Швейцарский гвардеец[2] в пышном мундире промаршировал через южный неф, на каждый четвертый шаг ударяя древком копья по камням пола; за ним следом прошел наш добрый и красноречивый проповедник, монсеньор Ц***.
Мое место располагалось возле алтарного ограждения, и теперь я обернулся к западной части церкви, как и все, сидевшие между алтарем и кафедрой. Пока прихожане рассаживались, стоял гул и шорох; проповедник поднялся по ступеням кафедры, и органная импровизация прекратилась.
Я всегда находил игру органиста в церкви святого Варнавы[3] чрезвычайно интересной. И хотя для моих скромных познаний его стиль был чересчур академичным и чопорным, в то же время он выражал живость беспристрастного ума. Более того, исполнение несло на себе отпечаток французского качества вкуса, ценящего прежде всего уравновешенность и полную достоинства сдержанность.
Сегодня, впрочем, с первых же аккордов я заметил зловещую перемену к худшему. Лишь приалтарный орган должен был сопровождать звучание прекрасного хора. Но на этот раз из западной части церкви, со стороны большого органа то и дело раздавался аккорд, тяжкой дланью — преднамеренно, как мне кажется, — сминавший безмятежность ясных голосов. И в нем было нечто большее, чем фальшь, диссонанс или неумение. Так повторялось снова и снова, заставив меня вспомнить описанный в моем учебнике архитектуры обычай прежних времен освящать хоры как только они возводились, в то время как неф, завершавшийся порой полувеком позже, зачастую и вовсе не получал благословения. Я рассеянно размышлял, не вышло ли так же с церковью святого Варнавы, и не проникло ли незамеченным и нежданным нечто, чему здесь быть не полагалось, под своды христианского храма, поселившись в западной галерее. Мне доводилось читать о подобных случаях, но не в трудах по архитектуре.
Тут я вспомнил, что зданию этому немногим более ста лет, и улыбнулся нелепости соединения средневековых суеверий с этим образцом жизнерадостного рококо восемнадцатого века.
Но вот пение закончилось, и должны были прозвучать несколько тихих аккордов, подходящих для сопровождения размышлений, в то время, как мы ожидали проповедь. Вместо этого несущиеся из дальней части церкви диссонирующие звуки стали громче, как только ушли священники, будто теперь их ничто не сдерживало.
Принадлежа к тому старшему, более простому поколению, что не любит искать в искусстве психологических тонкостей, я всегда отрицал, что в музыке можно обнаружить что-то сверх мелодии и гармонии, но теперь мне казалось, что в лабиринте звуков, изливающихся из инструмента, шла настоящая охота. Педаль[4] гоняла жертву вверх и вниз под одобрительный рев мануала[5]. Несчастный! Кто бы он ни был, мало же у него было надежд на спасение!
Мое нервное раздражение сменилось гневом: кто творит это? Как смеет он исполнять подобное среди божественной службы? Я оглядел людей вокруг, но никого из моих соседей, похоже, происходящее ни в малейшей степени не беспокоило. Бесстрастные лица коленопреклоненных монахинь, все еще обращенные к алтарю, не потеряли своей отстраненности под бледной тенью белоснежных головных уборов. Представительная дама рядом со мной выжидательно смотрела на монсеньора Ц***. Судя по выражению ее лица, орган, должно быть, исполнял «Ave Maria».
Наконец, проповедник сотворил крестное знамение, призывая к тишине. Я с радостью обернулся к нему. Сегодня я вошел в церковь, ища отдохновения, но покуда не мог обрести его.
Я был измучен тремя ночами физических страданий и, кроме того, умственных колебаний, которые были хуже всего: изнуренное тело и, сверх того, оцепенелое сознание и неестественное обострение всех чувств. И я пришел в любимую церковь за исцелением. Ибо я прочел «Короля в Желтом».
«Восходит солнце, и они собираются и ложатся в свои логовища[6]», — монсеньор Ц*** начал чтение, спокойно оглядывая паству. Мои же глаза помимо моего желания обратились к дальнему концу церкви. Органист вышел из-за труб и, пройдя по галерее, исчез за маленькой дверцей, за которой несколько ступеней вели прямо на улицу. Это был худой человек, и его лицо было столь же бледным, как сюртук — темным. «Счастливое избавление, — подумал я, — от твоей нечистой музыки! Надеюсь, твой помощник сыграет заключение как следует».
Успокоенный, я вновь взглянул в кроткое лицо над кафедрой и приготовился слушать. Наконец, меня ожидало облегчение, к которому я так стремился.
«Дети мои, — произнес проповедник, — одна истина труднее прочих для человеческой души: ей нечего бояться. Никоим образом не заставить ее понять, что ничто на самом деле не может повредить ей».
«Любопытное утверждение для католического священника, — подумал я. — Посмотрим, как он увяжет его с отцами церкви».