Гнус — человек! — Не бить его, Так уже кого и бить?
Некрасов
Леофил теперь начальник, Леофил над всем царит,
Все лежит на Леофиле, Леофила слушай все!
Архилох
В одном из исторических журналов дореволюционного времени я читал повествование о некоей правительственной экспедиции по Амуру в Восточную Сибирь. Экспедиция шла в сопровождении трех военных отрядов. В диких неисследованных краях, в жестокую снежную бурю отряды заблудились. Запасы пищи были уничтожены. Начался голод. В кошмарных скитаниях брошено было постепенно все имущество экспедиции. Люди были истощены до последней степени. Стоило ли беречь вещи? Были случаи людоедства. Но — черта, поистине замечательная! — солдаты берегли винтовки... Уцелевшие, более похожие на тени, чем на живых людей, дотащившись до поста, сдали и свои винтовки и винтовки погибших товарищей.
Значит, в те минуты, когда не оставалось более никаких надежд на сохранение жизни, солдат все же продолжал беречь казенное имущество. Представления далекого мира продолжали хранить для него свою таинственную обязательность. Воля далекого и, казалось бы, столь чуждого в сложившейся обстановке распорядителя судеб менее значима, чем исполнение служебного долга.
Какая же страшная сила могла так искалечить человеческий мозг и человеческое сердце? Навсегда поразив воображение, парализовав умственные центры — живых, реальных людей превратив в безвольных слуг абстракции?
Что могло определить их волю?
Свободному волеизъявлению не могло быть места. Правительство было дано солдатам божественным провидением или волей исторических судеб. Никаких договоров они с ним не заключали. Правительство было им далеким и чуждым. — «До Бога высоко. До Царя далеко». Представления о внешней власти создавались по слухам, лубочным картинам, немногочисленным отдельным событиям — коронация, похороны, случайный проезд и прочее. Ближайшие представители власти были известны главным образом благодаря присвоенным им отличиям (погоны, кокарды, оружие). Словом, как будто в жизни солдат не было таких отношений к власти, которые предполагали бы с их стороны какое-либо разумное согласие на совершение определенных действий или обратно отказ от определенных актов, почему-либо власти нежелательных...
Могло бы поведение солдат быть обусловлено убеждением в умственном превосходстве или моральном авторитете органов власти? Конечно, нет! Прежде всего, такие соображения не могли иметь места уже в силу совершенного незнакомства их или, по крайней мере, недостаточного знакомства, как мы только что говорили, с высшими органами власти. Препятствием для укрепления подобных соображений должна была бы быть и общая неразвитость повинующихся.
Остается страх наказания, непосредственного физического воздействия? Едва ли бы и это могло служить аргументом. Не говоря уже о том, что повинующихся всегда неизмеримо больше, чем приказывающих, — в интересующем нас случае у солдат перед лицом смерти, казалось, должны были бы стереться всякие представления об ожидающем их вменении, тем более что и речи не могло быть о какой-либо дисциплине в условиях этого страшного похода.
В чем же источник этой таинственной силы?
Благонамеренный русский историк дал однажды необычайно яркое, конкретное описание чувства этой силы: «Да, он (Царь) молчит, и между тем мысль о нем удерживает руку, уже поднятую, и она внезапно опускается в нерешительности. Да, он молчит, и между тем другие с мыслью о нем засыпают покойные на своих тернием покрытых ложах; одни почерпают в этой мысли для себя бодрость, другие поражаются робостью; для одних здесь надежда, для других — страх[1].»
Этот своеобразный синтез — политического убеждения, реальной веры в могущество власти, искреннего пафоса, влюбленности в конкретного царя, привычного холопства — дает наглядное представление о сложности и могуществе источников чувств господства и подчиненности.
Третий и последний пример, в котором мы будем иметь дело не с забитым и темным русским мужиком и не с консервативным ученым, монархистски настроенным, но с культурным европейцем-индивидуалистом, превосходно прозревающим природу государственного принуждения.
Один из талантливых современных западных писателей[2] повествует про молодого немецкого художника, только что обвенчавшегося, любящего и любимого и скрывшегося от войны — из Германии в Швейцарию. Чудесная интимная жизнь. Внезапно приходит письмо с требованием его к исполнению повинности. И в то время как его природные вкусы, чувство самосохранения, полная возможность не подчиниться приказу, просьбы, советы, убеждения жены должны были бы удержать его от повиновения, огромный волнующий страх, без малейшей примеси патриотизма, без какого-либо желания разделить участь соотечественников, близких, друзей ввергает его в животный трепет перед божеством власти. Сомнения и колебания разрешаются тем, что, обливаясь мучительным потом стыда перед женой за свою трусость и бесхарактерность, полный отвращения к себе, измученный страхом, он бежит «исполнять свой долг». И только пройдя на родине разнообразные стадии унижения, потрясенный видом пострадавших на войне, он бежит обратно и сбрасывает с себя наконец «гнет законов и слов человеческих».