В 1962 году студент отделения журналистики филологического факультета Белорусского государственного университета купил книжную новинку — объемистый томик Власа Дорошевича «Рассказы и очерки», вышедший в издательстве «Московский рабочий» стотысячным тиражом. Так начался мой пожизненный роман с «королем фельетонистов». Ничто из прочитанного до того — а я с раннего детства был заядлым книгочеем — не доставляло столь острого эстетического наслаждения.
«Представление „Мефистофеля“ начиналось в половине девятого.
В половине восьмого Арриго Бойто разделся и лег в постель.
— Никого не пускать, кроме посланных из театра»>[1].
Так начинается очерк «Шаляпин в „Мефистофеле“», с первых строк погружающий читателя во взвинченную атмосферу миланской премьеры ранее несправедливо отвергнутой оперы Арриго Бойто, воссоздавшей истинно гетевского «Фауста» в противовес «засахаренному, кисло-сладкому» «Фаусту» Гуно. Вместе с автором читатель переживает триумф композитора, победившего всесильную клаку с помощью гениального русского певца.
Темпераментный каскадный стиль. Точная, образная короткая строка. Великолепное остроумие. Ощущение высочайшего мастерства было почти физически осязаемым.
Хотелось больше узнать об этом необыкновенном писателе. Это сегодня интернет откликается сотнями отсылок на его имя, современная газета именует его «отцом русской колумнистики и фельетонистики»>[2]. А в начале 1960-х годов куцее послесловие в том же однотомнике давало минимум конкретной биографической информации, зато было наполнено характерными идеологическими заключениями, призванными «оправдать» издание «забытого» писателя в период хрущевской оттепели. Утверждалось, что хотя Дорошевич «никогда не был революционером и даже боялся революции <…> объективно его очерки и фельетоны помогали революции, разоблачая устои буржуазно-капиталистического общества»>[3].
Но была ли тогда реальная возможность у минского студента «раскопать» подлинного Дорошевича? Спустя десятилетия думается, что решительные повороты моей биографии были не случайны. С четвертого курса университета меня в 1964 году берут в армию и после года службы под Красноярском переводят в Москву, где начальству понадобились мои журналистские способности. Режим у меня, если иметь в виду положение солдата срочной службы, был достаточно вольный. К тому же дано разрешение — большая редкость для армейских порядков тех времен! — продолжить учебу заочно. Конечно же, я избрал темой дипломной работы творчество Власа Дорошевича. И начался истинный гон по Москве. Ленинская и Историческая библиотеки, архивы… Из Отдела рукописей Ленинки я летел в Центральный Государственный архив литературы и искусства на Ленинградском проспекте, оттуда в газетный зал Исторической библиотеки в Старосадском переулке…
Завязывались интереснейшие знакомства. Я стал частым гостем в квартире Гиляровского в Столешниковом переулке, где вел долгие беседы с зятем знаменитого московского репортера и друга Власа Дорошевича, искусствоведом Виктором Михайловичем Лобановым. Навещал на Тверской (тогда улица Горького) находившегося в более чем почтенном возрасте автора книг о Пушкине и декабристах, а до революции сотрудника газеты «Речь» Арнольда Ильича Гессена. На той же Тверской, в квартире И. Д. Сытина, его дочь и сын, Анна Ивановна и Дмитрий Иванович, хранители архивного наследия отца, позволили скопировать первый договор, заключенный между издателем и фельетонистом в 1901 году. В Отделе рукописей Ленинской библиотеки мне давал ценные библиографические советы образованнейший и деликатнейший человек, знаток творчества Короленко Александр Вениаминович Храбровицкий. И — величайшая удача! — я еще застал в живых знавшего Дорошевича и работавшего с ним в одной газете Корнея Ивановича Чуковского>[4].
В 1965 году журнал «Москва» опубликовал очерк о Дорошевиче Владимира Покровского>[5], из которого явствовало, что автор не только был лично знаком со знаменитым журналистом, но и располагал материалами из его личного архива, который, как я успел к тому времени убедиться, не сохранился в должной полноте. В редакции «Москвы» мне дали адрес, и я поспешил на Плющиху, где обнаружил старинную, весьма обветшавшую одноэтажную постройку, что-то вроде особняка, в темном коридоре которого двери вели в несколько квартир. Человек, открывший мне, показался глубоким стариком, хотя Владимиру Константиновичу Покровскому было 64 года (он родился в 1901 г.). Наверное, этому впечатлению способствовала не только сорокалетняя разница в возрасте, но прежде всего характерные черты его облика, которые мне хочется обозначить как аристократическое вырождение. Высокий, худой, какой-то нескладный, с выпяченной нижней челюстью на морщинистом лице, что придавало ему надменное выражение, неряшливо одетый.
В коммунальной квартире его семья занимала одну комнату, замусоренную, грязноватую, давно не ремонтированную. Бедность глядела из всех углов…
Я побывал у Покровского еще три или четыре раза, потом мы иногда виделись в Ленинской библиотеке. Из этих встреч и разговоров вот что выяснилось о моем новом знакомом. Владимир Константинович был сыном известного астронома, кажется, уроженца Перми, учился в гимназии, но как будто курса не кончил. О своей жизни в революцию, в гражданскую войну и последующие десятилетия он рассказывал как-то неохотно и туманно. Упор делался постоянно на одно слово — лектор. Получалось, что чуть ли не с юности Владимир Константинович был прирожденным лектором, просветителем. Вместе с тем он не без удовольствия подчеркивал, что ни дня не работал на советскую власть, то есть не служил в штатах каких-либо организаций, и вот теперь из-за этого имеет мизерную пенсию по старости.