Снег это символ забвения. Особенно в ночь, безлунную и беззвёздную, когда он, снег, накачивается светом, как влагой, алчно вбирая его в себя, подобно пористой губке, и лишь малую толику оставляя прочему пространству… Снежная нежить, нежная снедь…
…Дорога извилистая, но без поворотов. И что-то странное есть в этой дороге. Ни налево, ни направо, только вперёд. Ровная, чистая, без ухабов, будто старательно выскобленная. До безжизненности. Хотя по обочинам — сугробы, белые, волнистые, нетронутые и в человеческий рост. Лишь иногда — сложенные служебным козырьком — ржаво-голубые каркасы автобусных остановок, но на них, естественно, ни людей, ни следов. Просто какой-то бутафорский символ, режиссерский изыск или недосмотр. Движение ощущается лишь лёгкой стрекозьей вибрацией и чередованием молочно-белых наслоений за окнами. Вообще, всё как-то уж очень затянуто, в жизни так не бывает, да и в кино не бывает. Хоть бы музыка какая, что ли? Так, для драматизма. Ну точно! Рука в пижонской беспалой перчатке потянулась к панели, тотчас всколыхнулась, зазвякала какая-то костлявая недобрая музычка. Драматизма, правда, не прибавилось, но что-то, похоже, должно случиться. Ну да, вон там, за мёртвым, расщепленным древесным стволом дорога сворачивает немного налево. Ну вот, так и оказалось: где-то метрах в сорока от поворота уныло опущенный шлагбаум. Перед ним — двухэтажное желтовато-белое здание с беспросветными окнами и выпуклой щербатой надписью: «Шера»… или «Щера», не разберешь. Сразу за шлагбаумом вздутое тулово цистерны и тоже с какой-то чёртовой надписью. В общем, приехали. Машина остановилась, вместе с ней замерла та полуневесомость за окнами.
* * *
А вот и люди. Проступили, на молочной пленке фотобумаги в те былые времена. Ну вот тут-то, глядишь, что-то и прояснится. Или вовсе запутается. Кажется, трое. Какое-то нехорошее число — трое. Э, нет, четверо. Сидят на скамеечке. Один почему-то лежит, положив голову на колени девице в куцей кожаной курточке с мышиным воротником. Похоже, для кого-то плохая встреча. Может быть даже, худшая из возможных. Однако других, по всему видать, предвидится.
И снова рука в беспалой перчатке медленно, нехотя, однако неуклонно тянется к дверце.
«Стасик, не надо, а? — Женский голос с заднего сиденья. То ли заспанный, то ли простуженный.
— Что не надо?
— Открывать, говорю, не надо. Почему? Потому! Не надо и всё. Не нравятся мне они. Ста-а-с!..»
И вот тут по замыслу режиссера взволнованный зритель должен нервно вздохнуть: «Ну зачем, зачем! Говорят же тебе! Прочь, прочь отсюда, из места этого гиблого, из скверняка гнилого…» Окно, однако же опустилось вниз, сразу зароились (очень натурально) снежинки, даже холодком обдало как будто. «Ребят! А как тут проехать вообще, а? Ничего не пойму…» (Не поймешь? Сейчас они тебе всё растолкуют). И впрямь, встрепенулись. Девица, та вообще со скамеечки спорхнула и опрометью к машине, прямо-таки ввинтила голову в окно, даже, кажется, так и пахнуло от нее застарелой кислятиной, мокрой синтетикой. «Ой, мужчина! Как хорошо, что вы приехали! Уж так хорошо…»
Глаза у деточки совершенно чумные, как будто даже в каком-то красноватом окоёме. Но нет в них ничего, кроме стеклянного, окаянного ожесточения. Картинно растянуты руки и выдвинут кадык. Как плавник акулий.
«Как что случилось?! Не видите, человеку плохо! Уй ты, как плохо-то! Да вы дверь-то откройте, а то мне несподручно говорить». Видно, в самом деле несподручно. Потому что ладонь, красная, пупырчатая, как отварная рачья клешня, уже настырно протиснулась в окно… Затем, девица как-то разом пропала. Да, пропала, вообразите. Дверца машины тоже как-то самоликвидировалась, обнажилась слева некая вертикальная полынья, оттуда ощутимо дохнуло снежной крупяной нежитью. И человека просто всосала в нее какая-то спрессованная, удушливая, сопящая сила… «Ты чего, мужик, слов не понимаешь? Сказано тебе — плохо человеку. Сказано?..» Костлявый, многопалый удар лицо прозвучал с плотным, мясницким хряпом. Аж не по себе стало. Пронзительный, отчаянный женский крик позади — «Стаси-ик!!!» А затем — тишина и мрак.
Снег.
И тут экран телевизора вдруг пересекла судорожная зигзагообразная линия, и он безжизненно почернел. Сергей Порфирьевич потыкал кнопочку пульта. Телевизор безмолвствовал. Кажется, отключился свет. Приехали, называется. Мало того, что занесла нелегкая в этот непонятный мотель с дурацким названием, мало того, что пришлось битый час глядеть эту домотканую любительщину, тут тебе ещё и свет отключили. Он с неудовольствием поднялся с продавленного кресла с духом старой мочалки, и прошёлся по комнате. Темноту едва разрежал молочно-серебристый отсвет из окна. Сергей Порфирьевич отдёрнул штору. За окном невыразимо ровными волнами мерцал снег. Даже дух захватило. Словно нет и не было в природе ничего, кроме этого незапятнанного ничем снега и насупленных тёмных елей, с облепленными, провисшими лапами. Господи, да откуда же всё это, куда его занесло? Тут как будто и людей-то отродясь не водилось. Он некоторое время заворожённо вглядывался в эту волнообразную лилейную белизну, силясь разглядеть хоть что-нибудь за стеною дерев, но ничего не разглядел. Мир утратил цвета и стал черно-белым. И пожелалось вдруг пройти туда, в бескрайне тёмную лесную глубь, никак не нарушая, однако, этой волнистой, искристой белизны…