Любовь у людей пуганая и с зажмурью: ныряет в сумерки, шмыгает по темным углам, шушукает, прячется за занавески и тушит свет.
Я не ревную к солнцу. Пусть его заглядывает – лишь бы вместе со мной под отщелкивающиеся кнопки. Пусть подсматривает сквозь окна. Меня это не смущает.
Да, я всегда был того мнения, что для романа полдень подходит гораздо лучше, чем полночь. Луну, на которую потрачено столько восторженных междометий, это ночное солнце под синим мещанским абажуром я попросту не терплю. И история об одном «да» и его последствиях – этому посвящен рассказ – началась при ярком солнце, у окна, раскрытого настежь в свет. Я не виноват, если конец подстерег ее меж днем и ночью, в тусклом брезге. Виновата она, не история, а та она, «да» которой я так долго и страстно ждал.
Впрочем, и до «да» произошли некоторые события, о которых необходимо упомянуть. Можно с уверенностью утверждать, что в любви глаза, ну, как бы это сказать, всегда забегают вперед. Это и понятно: они подвижнее и умеют делать свое, то есть смотреть и через. Пока тела влюбленных, по сравнению с их глазами неповоротливые и огромные, прячутся друг от друга за тканью одежд, пока даже слова как-то ежатся и переминаются на губах, боясь спрыгнуть в воздух, глаза – в обгон всему – уже отдаются друг другу.
О, как ясно вспоминается мне тот яркий, пролазуренный небом день, когда мы оба, став у окна, распахнувшегося в солнце, разом, точно по уговору, взглянули… разумеется, не в окно, а друг на друга. Тут-то и появился третий: это был крохотный человечек, уставившийся на меня из ее зрачка, мое умаленное подобие, успевшее уже туда пробраться. Я еще не смел коснуться края ее одежд, а он… Я улыбнулся и кивнул ему. Человечек вежливо ответил. Но глаза отдернулись, и мы не встречались с ним до самого «да».
Когда оно позвало меня, это крохотное, еле слышимое «да», я не стал переспрашивать; охватив кисти покорных рук, я увидел его: выставившись сквозь круглое зрачковое оконце, он близил и близил свое взволнованное лицо. На миг его задернуло ресницами. Потом он снова мелькнул и скрылся: лицо его, как я успел заметить, сияло радостью и гордым удовлетворением; он был похож на удачливого администратора, хлопочущего и суетящегося по чужим делам.
С тех пор при каждой новой встрече, прежде чем отыскать губами губы, я взглядывал под ресницы возлюбленной, отыскивая его, крохотного устроителя любви: он всегда был на своем месте, аккуратный и обязательный, и как ни крохотно было лицо человечка в зрачке, но я всегда с точностью угадывал его выражение – то мальчишески веселое, то чуть усталое, то покойно-созерцательное.
Как-то, во время одной из встреч, я рассказал моей подруге о человечке, пробравшемся к ней в зрачок, а также и мои мысли о нем. К моему удивлению, рассказ был принят холодно и даже чуть враждебно.
– Какой вздор, – и я увидел, как зрачки ее – инстинктивным движением – отодвинулись от меня. Я взял ее голову в ладони и попробовал насильно разыскать человечка. Но она, смеясь, опускала веки.
– Нет, нет, – и мне показалось, что в смехе ее был и не смех.
Иногда привыкнешь к пустяку, выдумаешь ему смысл, офилософишь его – и, глядь, пустяк подымает голову, вступает в спор с важным и реальным, нахально требуя прибавки бытия и досмысления. Я уже начал привыкать к пустяковому человечку из зрачка; мне было удобно, рассказывая то или это, видеть, что слушают и она, и он. Притом в обиход наших встреч вошла постепенно своего рода игра (мало ли что не придумывают влюбленные), заключавшаяся в том, что женщина прятала человечка, я же его отыскивал: при этом было много смеху и поцелуев. И вот однажды (мне до сих пор как-то странно и трудно вспоминать это)… однажды, близя губы к губам, я заглянул ей в глаза и увидел: человечек, выглянувший из-под ресниц, кивнул мне – лицо его было печально и настороженно – и вдруг, круто повернув спину, дробно семеня, стал уходить внутрь зрачка.
– Ну, скорее целуй, – и человечка задернуло веками.
– Назад! – крикнул я и, не помня себя, стиснул ей пальцами плечи. В испуге женщина подняла глаза, и из глубины ее расширившегося зрачка мне еще раз мелькнула фигура уходившего крохотного меня.
На тревожные расспросы я промолчал, припрятав ответ. Я сидел, глядя в сторону, и знал: игра кончена.
Несколько дней я не показывался – ни ей, ни людям. Затем меня отыскало письмо: внутри узкого кремового конверта – с десяток вопросительных знаков: не уехал ли я внезапно, не болен ли? «Может быть, и болен», – подумал я, перечитав косые паутинные строки, и решил пойти – тотчас же, ни минуты не медля. Но неподалеку от дома, где жила моя подруга, я присел на уличную скамью и стал дожидаться сумерек. Несомненно, это была трусость, совершенно нелепая трусость: я боялся – понимаете ли, – боялся не увидеть того, что уже раз не увидел. Казалось бы, проще всего тогда же, на месте, обыскать зрачками зрачки. Наверное, это была обыкновенная галлюцинация – призрак зрачка, не более. Но в том-то и дело, что самый факт проверки казался мне признаком отдельного реального бытия человечка в зрачке, представлялся мне проявлением болезни, психического сдвига. Невозможность нелепого пустяка нужно было – как я думал тогда – опровергнуть чисто логически, не поддаваясь искушению эксперимента: ведь ряд реальных действий, предпринятых ради нереального, придадут ему некую долю реальности. Страх свой мне удалось, конечно, легко от себя скрыть: оказывалось, что сижу я на скамье, потому что хорошая погода, потому что я устал, потому что, наконец, человечек из зрачка неплохая тема для рассказа и почему бы его вот тут, сейчас, на досуге, не обдумать, хотя бы так, в общих чертах; наконец, придвинувшийся вечер впустил меня в дом. В темной передней я услышал «кто»: голос был ее, но чуть