В 1987-м, в начале июня, через два дня после того, как мне стукнуло двадцать, наша семья эмигрировала из Советского Союза. Почти девять лет мы безуспешно пытались получить разрешение на выезд, боролись, теряли надежду и обретали ее вновь. Мне было девять лет, когда родители решились эмигрировать; ко времени отъезда я был на третьем курсе университета.
Ночью в Москве шел дождь, и, когда ранним утром мы в последний раз вышли из дома, мостовые и тротуары были покрыты одеялом летнего снега — тополиного пуха. В аэропорт мы ехали на черной БМВ с дипломатическими номерами. Наш друг и покровитель, сотрудник отдела культуры американского посольства, предложил отвезти нас в Шереметьево-2 и посадить в самолет. Чтобы убедиться, что напоследок службы безопасности не приготовили нам никаких сюрпризов.
В суете и хаосе аэропорта я мысленно прощался (навек, как мне тогда казалось) со всей прежней жизнью. С нами ехали бабушка, моя тетя (младшая сестра моей матери) и ее одиннадцатилетняя дочь. Бабушке, вдовевшей не один год, было семьдесят три. Голубоглазая, с завитыми, окрашенными в янтарный цвет волосами, в юбке медово-кориандровых тонов и желтой шелковой блузке оттенка бледного тюльпана, она выглядела значительно моложе своих советских лет. В руках бабушка крепко держала огромный кожаный ридикюль. В Москве они все — бабушка, тетя и двоюродная сестренка — жили в одной квартире, образуя ядро семьи, в которой не было отцов и мужей. Теперь им предстояло первыми пройти таможню. Высокая женщина-сержант, которая в другой жизни, наверное, остригала несчастным волосы в предбанниках газовых камер, приказала бабушке встать отдельно от дочери и внучки и увела ее на личный досмотр. В этот момент моя двоюродная сестра, будто осознав окончательность отъезда, вдруг зарыдала и, размазывая по лицу слезы, стала неистово рваться к отцу, стоявшему за перегородкой. Ее родители давно разошлись, и отец оставался в России со своей новой семьей. Невыносимо было смотреть на эту девочку в платьице в горошек, на эту девочку с ангельскими кудряшками, навек прощающуюся с отцом. Я почувствовал облегчение, когда меня вызвали к таможенной стойке.
— Куда направляемся? — спросил меня до глупости улыбчивый лейтенант службы досмотра, одновременно прощупывая со всех сторон мой ярко-синий рюкзачок. — В южном направлении или в Штаты?
Игнорируя вопрос, я уставился на свои новые черные блестящие туфли, сделав вид, что не понял вопроса. Естественно, я знал, что «в южном направлении» означает Израиль, и не хотел поддерживать этот провокационный разговор.
Я был другим человеком, когда в июне 1987-го уезжал из России. Более дерзким, смелым, даже отчаянным, но в то же время менее чувствительным, менее способным к терпимости и, уж конечно, более категоричным. За двадцать лет советской жизни я привык ожидать проявления антисемитизма и был готов защищать свою честь кулаками. Я искренне считал Рональда Рейгана отличным президентом лишь потому, что Рейган яростно противостоял «империи зла» — Советскому Союзу. Худой, долговязый, я носил короткую стрижку с челкой над бровями а-ля юный Пастернак. И был абсолютно поглощен собой, как бывает только в молодости.
— Что в карманах? — спросил таможенник, заводясь от моего упрямого молчания.
Я методично выложил на стойку все содержимое карманов своего нового светлого костюма в мелкую клетку, присланного дядей Пиней из Израиля. Там были маленький блокнотик в кожаном переплете с набросками будущих стихов, рулетка, два носовых платка, драгоценная кассета с фотопленкой и шоколадка, которую кто-то мне сунул в аэропорту. В этот день мы были одеты в самые нарядные вещи: вступая в новую жизнь, мы хотели выглядеть как можно лучше.
Миновав таможню и пройдя паспортный контроль, мы замедлили шаг. Еще один, теперь уже последний взгляд на провожающих — небольшую группу друзей и родственников. Я смотрел на моих дорогих друзей. Вот он, мой разорванный магический круг: Миша Зайчик, впервые отпустивший бороду; Таня Апраксина, с невероятными ногами и осанкой балерины; Алик Фраерман, весельчак-левантинец; Леночка Борисова, с тушью, размазанной по круглым славянским щекам; аристократ и флегматик Федор Боголепов, пытающийся выловить носовой платок из кармана своего вельветового пиджака; Лана Бернштейн — стрижка в духе югендстиля, великолепно вылепленный нос и изящные руки. Среди них не было «моей» девушки, да у нас тогда не было герлфрендз и бойфрендз в американском смысле слова — только девочки и мальчики, с которыми мы дружили и встречались, только и всего. Да, Лана Бернштейн была моей первой любовью, но не моей «официальной» подругой. По ту сторону турникета стояли самые дорогие мне люди и махали на прощание. Увижу ли я их когда-нибудь? Вот о чем я думал, когда аэрофлотовский стюард вел нас в зал ожидания пассажиров первого класса.
Мы летели первым классом просто потому, что в первый класс было легче купить билеты. Получив, наконец, разрешение на выезд после девяти лет в чистилище отказа, мы не хотели ни одного лишнего дня оставаться в России. В английском слово