«Вестник» (Торонто), 14 февраля 1996
Вкратце о себе. В России работал в театре, писал много, печатал меньше, но все же опубликовал около сотни статей, рассказы, пьесы, вел передачи на радио, много переводил.
В Канаде первое время осматривался, примеряясь было к англоязычной прессе, – но пресный, осторожный и бесполый стиль ее просто отбили охоту не то что писать для нее, но даже и читать на досуге. А потом… А потом грянули чеченские события – и дикая, бесстыдная вакханалия прессы по обе стороны океана (российская, впрочем, по части бесстыдства и цинизма давала Западу большую фору…) Я родился и значительную часть жизни прожил в Грозном, и это моих родных и друзей война (а до нее бандитский беспредел «борцов за свободу») делала беженцами, калеками, да трупами, наконец. Так что реакцию мою на бесовской хоровод «раскрепостившейся» прессы представить нетрудно. И я сказал себе, что больше никогда не назовусь журналистом. Уж лучше в сводники, в наемные убийцы – да куда угодно…
Но время шло. Съездил летом впервые за пять лет в Россию, вернулся, переваривал, сражался с собой, за себя и против себя же… И несколько дней назад взял, да и переключил свой word-processor с Times на русский шрифт. Теперь, наверное, надолго.
Я – эмигрант последней волны. Не помню, какая уж она там по счету. И те мысли, которыми я хочу поделиться, возникли у меня в связи с этой волной. Представителей всех предыдущих хочу предупредить: все, что я здесь пишу, к ним никоим образом не относится. Речь здесь – только о волне последней. О нас.
Когда я пишу «о нас», я прекрасно отдаю себе отчет, что какого-то единого «мы», конечно же, не существует. Мы неодинаковые, и слава Богу – как неодинаковы все французы, все шведы или все индийцы. Но при всей неодинаковости есть все-таки нечто, что каким-то образом объединяет между собой тех, других и третьих. И отличает их – в массе – от всех остальных. Отсюда – «мы».
Последняя волна… В отличии ее от волн предыдущих сомневаться не приходится. Она наименее однородна, наиболее аполитична, в гораздо большей степени ориентирована не на «жизнь вольную» (что могло бы быть при страстном желании переселиться из жесткой социальной системы в систему куда как более толерантную), а на «жизнь сладкую». Ее зарождение и движение определяли факторы, далекие от мировоззренческих: смутные надежды, смутное недовольство, смутные и еще далекие от реализации страхи… Греха великого во всем этом, наверное, нет. И даже если это отличает нас, как я уже сказал, от предыдущих российских иммиграционных волн, то вряд ли – от основной массы прочих, не-российских иммигрантов. (Блистательный аргентинский писатель Хулио Кортасар, последние тридцать с лишком лет проживший вне родины, писал в одном из своих стихотворений: «…Уезжаешь из родной страны, потому что боишься, не зная толком чего». Похоже…)
Но есть, увы, и отличия, ставящие эту волну отчетливо вне всей остальной иммигрантской массы, наводнявшей и наводняющей сытые страны Старого и особенно Нового света. Я написал «увы», потому что отличия эти таковы, что чести ни самой «новой волне», ни людям, так или иначе с нею связанным, не делают. Об одном из таких отличий – да, пожалуй что, и главном – я и хочу поговорить.
Я хочу поговорить об отношении «нововолновцев» (конечно же, далеко не всех) к стране, где они родились и выросли, получали образование и хоронили близких, влюблялись, женились и рожали детей. Об их отношении к родине. Знаю, что слово это у многих из вас – тех, о ком здесь речь – вызывает обычно целую гамму не самых позитивных эмоциональных реакций, от саркастической ухмылки до глухого рычания. Но что уж поделаешь, иного слова не придумано. Щадя ваши чувства, я и так-то пишу его не с заглавной буквы – а негромко, со строчной.
Странные вещи стали происходить при встречах – случайных и не очень – с собратьями-"одноволновцами" достаточно рано, еще на первых порах новой канадской жизни. При всей грустной правоте слов Кортасара и при абсолютной недопустимости судить кого-то за один лишь факт отъезда, бегства (не зная обстоятельств человека, делать этого никогда не стоит, не говоря уже о евангельском «Не судите, да не судимы будете» – это для «волн» предыдущих) – так вот, при всем при этом во мне жило – и живет – чувство стыда. Стыда за то, что покинул я родину – с какой уж буквы ее не пиши – в трагичный, может быть, самый трагичный момент ее беспредельно трагичной истории. Я мог сколько угодно пытаться себя успокаивать («А что ты мог сделать?»), вспоминать, что уезжал я, когда еще стоял Нерушимый с президентом-словоблудом во главе, когда в единой – «межрегиональной» – депутатской группе нынешние непримиримые враги еще сидели вместе, когда жизнь моя (в мирском, материальном плане) дала резкий скачок вверх, я уже не был ночным сторожем в Доме ребенка, и почти отцепилось, наконец, КГБ, и снова стали печатать, ставить пьесы, предоставлять микрофон на радио… Я мог успокаивать себя сколько угодно, но даже принимая во внимание все эти небольшие частные правды, большая правда от того не менялась.