Женька опоздала к открытию. Издалека, еще за квартал, видела, как очередь у комиссионного заволновалась, сбилась в тугое разноцветное облако и напряженно, медленно, насколько позволяла дверь, всосалась в магазин. Улица сразу осиротела. На асфальте у входа остался только книжный шкаф, легковесный и даже глуповатый – без книг. Сквозь магазинную витрину, слегка искаженная стеклом, за шкафом строго следила пожилая владелица в волосатом пальто. В неприлично волосатом пальто, которое хотелось постричь. Она проводила Женьку пристрастным взглядом, словно и ее, Женьку, собиралась сдать на комиссию и прикидывала, стоящее ли это дело.
Женька была, как всегда, необъективна. Просто не любила она постоянных посетителей комиссионки, их особой, немой, завороженности перед старой вазой подержанного немецкого фарфора или ковром в крупную розу. В посетителях Женька подозревала неутоленные торгашеские инстинкты. Положение не позволяет спекулировать пионами на базаре, восемьдесят копеек бутон, тогда идут в комиссионный поблагоговеть, пощупать, прикинуть невозможное, примерить неподходящее.
Конечно, Женька была необъективна. В их небольшом городе, когда-то перенесшем оккупацию, никто не сбывал предметы излишней роскоши, наследственные кресла красного дерева и упитанных пастушек в рамках. Война побила антикварные вазы. И спроса на редкости тоже не было. Целый год пролежали на самом видном виду роскошные шахматы из слоновой кости, выточенные с восточной пышностью в виде слонов и пагод. Девяносто рублей комплект. Но их никто так и не купил. Хотя смотрели многие, дивились, ахали, а один командировочный даже сделал вид, что побежал снимать с аккредитива.
Конечно, Женька необъективна. Здесь совсем мало посетителей-любителей. Просто студентки пединститута обновляли в комиссионном свой гардероб, с прицелом – быстро и недорого переделать, чтоб заиграло по-новому. Цыгане из пригородного цыганского колхоза отоваривались здесь недифицитным плюшем и полушалками. Городская интеллигенция сдавала сюда абсолютно новые вещи, приобретенные в Москве и Ленинграде, потому что там, в Москве и Ленинграде, впопыхах, в делах, проездом, некогда было примерять да раздумывать, а можно было только хватать и бежать. Но в большинстве своем вещи продавались подержанные, имевшие уже постоянных хозяев, свою историю и воспоминания.
И тут Женька ничего не могла с собой поделать. Купля-продажа неновых вещей, особенно одежды, представлялась ей делом стыдным, оскорбительным, даже несовместимым со всем нашим укладом. Потому что, когда вот такой книжный шкаф долго живет в доме, он как бы проникается настроениями хозяев, пропитывается их вкусами, атмосферой семьи, он привыкает к своей стенке, у которой стоит извеку, и к тяжести Тургенева на определенном месте. Шкаф становится как бы одушевленным, и неизвестно, о чем будет он думать на новом своем месте, в чужом доме, прислушиваясь к чужим разговорам. И тогда вдруг окажется, что дверца у него никак не закрывается без всякой видимой причины, книги из него валятся сами собой, а стекло вдруг лопнуло глухой ночью с истеричным треском…
Ага, это уже пошла мистика. Хотя что-то в этом не такуж глупо. Во всяком случае, однажды она примерила платье. Не новое, но симпатичное донельзя, мягкое на глаз и на ощупь, всего пятнадцать рублей и отрезная талия в самый Женькин раз.Во-первых, она едва справилась с рукавами и воротом, было такое ощущение, что все это зашпилено намертво, а во-вторых, когда Женька выдралась-таки из ворота на свет божий, то почувствовала, что лежит голым животом в крапиве, наикусачей из всех известных, и крапивой же овевается сверху. Мягчайшее платье так и драло ее по всем измерениям. И в тот же момент Женька вдруг ясно увидела себя в этом красном платье с отрезной талией, с сумочкой цвета пенки топленого молока (двенадцать двадцать в магазине «Елочка») и на новеньких каблучках, даже не цокающих, а прямо вызванивающих, пленительно и тонко, тридцать три рубля звон… Она шла, вся ослепительная, по солнечной улице после дождя, когда все звуки и запахи обострены до боли, а навстречу ей так же бездумно и счастливо шла девушка в открытом сарафане с узкими лямками на темных плечах. Они поравнялись, и взгляд девушки невидяще скользнул по Женьке, сверху вниз. И внезапно отяжелел, будто споткнулся, уперся и быстро-быстро закосил в сторону, намеренно уже стараясь не видеть. И по этому убегающему взгляду, и по тому, как жарко, колко и неудобно ей вдруг стало, Женька сразу поняла, что идет она, в сущности, в чужом платье и что оно – бывшее девушкино. Может быть, любимое платье, в котором жилось светло и победно. И что продано оно было в трудное время, под горячую руку и вообще – несправедливо…
Век бы не покупала ничего в комиссионном!
Женька едва выкарабкалась тогда из этого платья и так решительно замотала головой, что мать молча повесила его на плечики и унесла вздыхая. Матери нравится выбирать Женьке кофточки, шубу, босоножки – из самых лучших, что поступают. В этом мать разбирается. Конечно, к шубе даже у нее бывал интерес чисто теоретический: Женькины желтые волосы – и благородная медвежесть мутона, Женькины выгоревшие волосы – и дымящийся иней искусственного меха. Не по карману. Но даже эти примерки, только из художественных соображений, делали мать по-смешному счастливой, и Женька, вначале яростно отказываясь, почти всегда на них соглашалась. А платья, туфли, даже пальто – конечно, вполне новые, с фабричной биркой – они в конце концов покупали. Всякий раз Женька божилась, что больше не переступит порога этого магазина. Но куда денешься, если мать работает в комиссионном и иначе за каждой тряпкой набегаешься по городу! Вот и выходило, что Женька почти полностью одевалась в этом магазине, самый запах которого был ей неприятен. Здесь пахло, как в цирке после выступления дрессированных собачек, – густо, одурительно и никчемно…