«Похож ли Ханой на Дюнкерк?» — спрашивает себя один из героев Арагона, вспоминая в наши дни вторую мировую войну. Для него Ханой, выстоявший под американскими бомбежками, — это «город-крик» и город-герой. Первое определение подходит и к Дюнкерку. В июне 1940 года на Атлантическом побережье в течение долгих часов не смолкали полные ужаса голоса французов и англичан. Нацистские авиабомбы сжигали их, укрывшихся на старомодных суденышках, которые курсировали между Францией и Англией… Городом-героем Дюнкерк не мог стать, и не по своей вине: не такою была на этом этапе природа второй мировой войны, да этого и не хотели французские политики, чья злая воля предрешила трудную судьбу французской армии. Беспорядочным отступлением французские дивизии прибило к Атлантике. Тысячи людей метались на последней полоске французской земли. Британские союзники не сдержали обещания вывезти французов морем в составе своего экспедиционного корпуса, убравшегося из Франции. «Французы направо!», «Англичане налево!» — неутомимо командует юный английский офицер, которому не велено пускать на суда французов.
Дюнкерк не был отдаленным предшественником героического Ханоя; по времени и по исторической сути он был скорее близок к Мюнхену, который дал наименование позорно памятному сговору англо-французов с гитлеровцами осенью 1938 года. Этапами последовавшей катастрофы были: пресловутая странная война, исход населения по дорогам Франции, Дюнкерк, капитуляция…
Для героев Мерля все это было, конечно, не историей, даже не предысторией, а их сегодняшним днем, вернее, двумя днями — субботой и воскресеньем. С горькой иронией Мерль называет эти дни паники и развала английской формулой еженедельного отдыха — уик-энд — конец недели. Катастрофа представлялась им если не концом света, предсказанным в мистических книгах, то, во всяком случае, концом всего, во что их заставляли верить тогдашние правители — могильщики Франции, как их назвал французский народ.
Французская литература не раз анализировала в живых образах и в публицистических рассуждениях этап Мюнхен — Дюнкерк. Писатель Жорж Бернанос, патриот, верующий католик, скорбел о развале в «доме Франции»; наш друг, писатель-коммунист, Жан-Ришар Блок рассказывал, как после Мюнхена у некоторых французов, деморализованных лжемиротворцами, вырвался «позорный вздох облегчения»: сговорились, значит, не придется бороться ни с нацизмом, ни с фашистской опасностью у себя дома; реакция готовилась развернуть наступление на рабочий класс. У Сартра в романе «Пути свободы» выведен молодой человек, который деловито подсчитывает, скольких ресторанных и постельных услад лишился бы он, если бы не спасительный для него цинизм «отцов Франции», партнеров Гитлера по Мюнхену.
В «Уик-энде на берегу океана» показан более поздний этап трагедии, когда французам пришлось жизнями своими расплачиваться за «умиротворение» нацизма.
Советский читатель знает Робера Мерля по двум его прекрасным книгам. В романе «Остров» Мерль, отталкиваясь от классической робинзонады с ее пафосом единоборства человека с природой воспевает борьбу людей — жителей островов Океании и европейцев — которые сплотились против тирании британской владычицы морей — так ведь некогда называли Британию. В другой книге «Смерть мое ремесло» Мерль вскрывает систему нацистского палачества снизу доверху.
В романе, предлагаемом читателю, главных виновников народных бедствий не видно. Перед нами жертвы, свидетели катастрофы. Их показания звучат по-разному. Есть тут люди, с начала до конца сохраняющие мужество и человеческое достоинство. Таков рабочий Александр. Он поддерживает дух случайно сплотившегося вокруг него маленького коллектива. Очень точно выражен нрав и характер простых людей Франции в образе солдата Пино. Он не расстается со своим ручным пулеметом, продолжает бить по нацистским стервятникам. Люди этого типа вскоре составят костяк французского Сопротивления. К Александру и его товарищам всячески примазывается выродок Дьери, исподволь подготавливающий свои коммерческие, и не только коммерческие, сделки с оккупантами.
Заметное место в романе занимает Жюльен Майа, впрочем не заслоняя Александра и Пино. Образ этого французского интеллигента противоречив. За ним видны определенные грани предвоенного развития Франции, ее морально-политические кризисы, «структура» предвоенной буржуазной демагогии. В частности, пацифистские сентенции Жюльена Майа, его рассуждения о том, что война вообще, всякая война — плоха, восходят к тому «негативному пацифизму», о котором Ромен Роллан писал задолго до второй мировой войны, «Слишком просто, — заявил Ромен Роллан лидерам одной пацифистской организации, — провозглашать себя противниками „всяких войн“. Вы не вправе подходить с одной и той же меркой к угнетателям и к угнетенным». По Роллану, недифференцированное отрицание «насилия, от кого бы оно ни исходило», только мешает борьбе против войны, хотя бы непротивленцы субъективно и стремились к гуманным целям. Признания Майа показывают, что мюнхенство было тем рубежом, за которым пацифизм становился прямым орудием реакции. Но пацифистскими иллюзиями не исчерпывается характеристика Жюльена Майа. И в мыслях и в поступках он то и дело противоречит самому себе и сам осознает шаткость своих позиций. «…Я участник матча, не будучи его участником. Долго на этом не продержишься». Майа резко отличается от тех индивидуалистов, которые проповедуют бездействие, пассивность и всегда стоят в стороне с единственной целью сохранить, так сказать, душевный комфорт. Жюльен Майа не только не знает этого безмятежного состояния, но, напротив, всегда в тревоге и не скрывает, что не может примириться с преступным равнодушием к гибели людей. Французам и англичанам, горящим на море, неоткуда ждать помощи. Это не дает покоя Жюльену Майа, и он делает все, что в его силах, для спасения обреченных. Ему в высшей степени свойственно чувство локтя, солдатского братства; его невеселые афоризмы объясняются не столько скептичностью, игрою в иронию, сколько нежеланием обнаружить взволнованность, гнев.