Колючий, свирепый, небывало морозный январь 1942 года…
Поезд идет быстро. Клочья пара низко стелются над вагонами, окутывают состав, врываются в приоткрытую дверь теплушки. В густой морозной дымке ничего не видно. Кажется, что на запад тянется небольшая полоска заснеженной земли с телеграфными столбами, семафорами и полосатыми шлагбаумами на переездах — холодная дорога на войну. Прогрохочет встречный поезд, проплывут водокачки, низенькие станционные постройки, эшелоны с пушками и полевыми кухнями на платформах, и опять без конца и края мелькающее белое марево.
В десятой теплушке сорок человек. Все они из Карымского района Читинской области. Самому старшему из них — девятнадцать лет, самому младшему — Сергею Матыжонку — совсем недавно исполнилось восемнадцать. Солдаты едут на фронт. На пункте формирования им сказали: «Винтовки и патроны получите на месте». На плечах юношей новенькие хрустящие гимнастерки, на ногах обмотки и огромные ботинки одинакового, сорок четвертого, размера — меньших на складе не оказалось. Чистые, пахнущие карболкой шинели «обминаются» на нарах: они вместо постелей.
На больших станциях солдаты гурьбой бегут к поездам с ранеными: всем хочется узнать фронтовые новости, поговорить.
Они слышат неприятные, тяжелые вести…
Тихо в теплушке после остановок. Лежат солдаты, что-то говорят друг другу шепотом, думают, вздыхают. Ваня Макковеев — старший по вагону — хочет сыграть на гармошке «Веселую сибирскую», но на него грозно прикрикивают из темного угла:
— Брось! По уху захотел? Смерть этого не любит!
Петь и играть на гармошке, громко разговаривать и смеяться не разрешает Никифор Кошкарев — молчаливый могучий детина с круглой головой на толстой, бычьей шее. Не делясь ни с кем, ловко орудуя у губ острой финкой, Кошкарев ел сало, уплетал шаньги, запихивал «про запас» в свой вещевой мешок небольшие порции хлеба, которые солдаты получали на пунктах питания, складывал окурки в старинную жестяную банку из-под конфет. Кто-то назвал его Барсуком — и поплатился за это. Услыхав обидное прозвище, Кошкарев повалил парня на нары и стал душить его.
Незаметно появился страх. Позавчера на митинге в Чите обещали геройски проявить себя в боях, кто-то сказал, что нет такой силы, которая могла бы сломить сибиряков. Оратору аплодировали. Что-то радостно кричал и гулко бил кожаными «домашними» рукавицами Кошкарев. А теперь на каждой остановке выбегает он на перрон, перешептывается с ранеными и, забравшись в вагон, сообщает:
— Ленинград в петле. Из шестиствольных минометов немцы нашего брата на мелкие части крошат. Головы не высунуть. На погибель едем…
Перед самым отправлением из Красноярска к вагону подошел пожилой обросший солдат и елейным голосом сказал:
— Нет ли табачку, родимые?
Правая рука солдата была замотана толстым слоем бинта и покоилась на грязной косынке, перекинутой через плечо. Левой рукой он ловко скрутил папиросу из крепчайшей забайкальской зеленухи, прикурил от заботливо поднесенной кем-то спички и на вопрос: «Ну, как там дела?» — безнадежно махнул рукой:
— Прет немец. Не остановить. Куды там!..
Кто-то возразил, сказал, что под Москвой враг остановлен и теперь бежит на запад, но фронтовик вдруг рассердился и зло зашлепал оттопыренными губами:
— Из газет войну знаете. Немец на каждое село тыщу танков пущает. Приедут вот такие горяченькие, сунутся, а от них через неделю мокрое место. Всех вас на куски порвут. Под Москвой, говоришь, немцы отступили? Они не такие дураки, чтобы своих солдат морозить. Отошли и сидят сейчас в тепле. А наши собрали под Москвой чуть не всю Расею и лезут на рожон. Все вы через неделю в мертвяках будете.
— Ты что это говоришь? Что ты здесь болтаешь? — перебил солдата Ваня Макковеев. — Иди отсюда, гад!
— Что? Я гад? — злобно прищурился солдат. — Я кровь пролил на фронте, да гад? Эх ты, молокосос!..
Солдат нагнулся, ища под ногами камень, но вдруг рухнул на землю и затрясся. На помощь к нему бросился Кошкарев. Он выпрыгнул из теплушки, приподнял солдата, но тут же снова положил его: паровоз дал сигнал к отправлению. Забравшись в теплушку, Кошкарев плечом толкнул Ваню Макковеева и, скрипнув зубами, произнес:
— Довел человека, комиссар! За правду! Ну, погоди…
Эта сцена произвела гнетущее впечатление. Все молчали. В такт вагонным колесам стучала, ползала на полке гармонь — подарок читинских железнодорожников. Долго молчал Ваня Макковеев, которого парень с бычьей шеей презрительно назвал комиссаром. А потом приподнялся.
— Это был враг, — твердо сказал он. — Прохлопали… Подходит к солдатам перед самым отправлением эшелонов, распространяет разные слухи. Получит отпор — симулирует припадок. А мы уши распустили, заслушались. Кто здесь комсомольцы? Поднимите руки!
Старший по вагону Ваня Макковеев — три дня назад он еще был секретарем комсомольской организации Карымского паровозного депо — обводил лица взглядом, хмурился.
Одна рука, две… Робко поднялась чья-то третья. Пять рук, шесть… И вдруг в тишине послышался чей-то взволнованный голос:
— Не считай, Ваня! Все мы комсомольцы.
С верхней нары спрыгнул слесарь Семен Забелин, выпрямился, одернул гимнастерку, шагнул к Кошкареву.