В небольшом деревянном домике одной из улиц, прилегающих к большому проспекту Петербургской стороны, плачет молоденькая, хорошенькая девушка, а окружающие ее родственники ликуют.
— Эдакое ведь счастье тебе, Настенька, привалило! Эдакое счастье! — восклицает мать в коричневом шерстяном платье, в кисейном чепце.
— Ну, Настасья, сходи ты завтра к Фирсу Миронычу — большой начетчик он — и спроси, каким угодникам бедные невесты должны молиться, — говорит отрепанная тетенька с подвязанной скулой, — потому так оставить нельзя, а то могут они и другие мысли в голову ему вложить. Шутка! Эдакий богатеющий купец! Ведь у него тринадцать кабаков одних, окромя лабазов и мелочных лавочек!
Старичок отец с необычайно красным, гладко бритым лицом совсем растерялся от радости. Ради торжественности он «преобразился» из своего вечного рваного халата в старый вицмундир с голубенькой ленточкой в петлице, надев его на гороховые брюки, и бормочет жене:
— Прасковья Кузьминишна! Возьми ты сейчас свой беличий салоп и тащи к жиду! А на обратном пути, во-первых, четвертную крымской, потом миног, полкоробки сардинок да не худо бы бутылку рому. Купцы любят.
— Ничего не надо! Ни чуточки не надо! — откликается повязанная шелковой косынкой сваха. — Все до капельки сам с молодцами вам пришлет: и фрукты, и ведро водки из собственного кабака, и вино, и закуски разные. Спрашивал даже меня: не надо ли им грешневой крупы?
— Да где он ее видел-то? — приставали к ней родственники.
— Я… все я… Помните, на Смоленском-то кладбище на могилке сидели? Ну, вот и он тут был. У него там две жены похоронены. Я ему и указала на Настеньку. Увидал — и распалился. Наутро за мной шлет. Первая, говорит, у меня жена была в телесах и мелкая, вторая крупная, а теперь маленькую и субтильную хочу — сватай. Только из-за непочтения сыновей и женится, а то при таких деньгах мог бы и в подержание себе субтильную сыскать.
— Здесь чиновник Чободыркин живет? — вопрошает в сенях молодец с корзинкой вина на голове и, получив утвердительный ответ, говорит:- Получайте от купца Огузкина!
Сзади его мальчишка держит в объятиях ведерную бутыль.
— Вот уж щедроты так щедроты! — торжествует отец, принимая пойло.
— И все это сыновьям в пику, — продолжает сваха. — Я, говорит, ей кровать с музыкой куплю и бархатный балдахин сверху поставлю! Мне, говорит, главное, субтильность в ней нравится. Сами знаете, тела-то молодые любят, но старичку тоненькая девушка всегда пригляднее, — прибавляет она.
— Настенька, знаешь что, друг любезный: надень ты барежевое платье с голенькой шейкой, — советует мать. — А то что за охота в этой удавке?..
А девушка между тем плачет да плачет.
— Настасья! Ты это что глаза портишь? — кричит на нее отец. — Я ведь из веника и прутьев понадергаю, не посмотрю, что тебе семнадцатый год. Вспомню и старину. Чтоб живо веселые улыбки и игра глаз!
А в прихожей опять возглас:
— Получите из овощенной лавки! Купец Огузков прислал.
— Да одевайся же, тебе говорят! — топает на дочь мать.
— А вот мы с нее сами это платьишко сдернем и открытое наденем! — угрожает тетка. — Послушай, Андревна, ты не сказала ему, что есть, мол, у невесты тетка, бедная вдова двенадцатого класса? — обращается она к свахе.
— Нет, не сказала. А только обещал всех одарить. Удивлю, говорит, мир и все мне в ноги кланяться будут.
— Напомни ему, голубушка, чтоб черное гроденапливое платье и куний воротник, а я тебя кофейком попою. Да не осталась ли у него перина после покойницы жены?
— Перина нам-с, а не вам! Мы отцы с матерью, мы ее родили, а не вы! — огрызаются родители.
— Ах, Боже мой! Вы родили, а я грамоте учила. Нет, ты скажи, чтоб мне перину…
— Скажу, скажу, родные! У него этих перин до десятка будет.
— Примите из лабаза разные разности! — снова слышен голос в кухне. — От купца Огузкова. Тише, тут бутыль керосину.
Все выскакивают в кухню.
— Скоро сам-то?
— Следом. Сел в пролетку и поехал в кондитерскую, — отвечает молодец.
— Ах, Боже мой! Марфа, ставь самовар! Настасья! Да что ж ты в самом деле идолом сидишь! Тащите ее! — суетятся родственники.
Мать и тетка хватают девушку за руки и тащат в другую комнату. Сваха расстегивает у ней лиф платья. Отец бросается вынимать из корзин съедобное.
— Ах, живодеры! живодеры! — вопиет в дверях кухарка. — Да ведь он двух жен-то поедом съел, живьем в гроб вколотил!
— Так что ж, что вколотил? А теперь она его вколотит. Немного уж ему жить-то осталось, — выскакивает к кухарке сваха. — Ему доктор такой куплет сказал, что как только его рассердить хорошенько, то так он, как сноп, и свалится. У него невриз в голове.
Из другой комнаты слышатся рыдания дочери и громкий возглас матери:
— Андревна, родная! Напомни ему ужо, что у отца-то шубы нет.
— Да ведь он зверь лютый! Он второй-то жене, сказывают, десятифунтовой гирей голову проломил и тысячу рублей доктору дал, чтоб тот сказал, что скоропостижно!.. — вопит кухарка.
— Ну, так что ж, что второй жене проломил! — откликается сваха. — А третьей не проломит. Да пойми ты, дура, что он на Настеньке из-за скоропалительной любви жениться хочет, и опять же чтобы сыновьям назло, а прежде на капиталах женился. Ну, убьет он ее… Какая ему польза? Ведь это третья жена будет. На четвертой жениться ему не позволят.