Михаил Юдовский
БОГИНЯ И ЮРОДИВЫЙ
В небольшом городке к северо-западу от Киева, выросшему, как это обычно бывает, из села, жизнь была до того скучна, провинциальна и даже патриархальна, что иногда казалось, будто он находится не под самым боком у столицы, а в тысяче километрах от нее. Из сельских шаровар городок, впрочем, вырос не до конца, большей частью состоя из крестьянских дворов с хатами, пристройками и сараями, откуда доносилось кудахтанье кур, блеяние коз, хрюканье свиней и мычание коров. Несколько хрущевских пятиэтажек, выстроенных на бывшем пустыре, гляделись скорее приблудными чужаками, нежели коренными обитателями, а здание горкома партии на главной и единственной площади своим желтым окрасом и треугольным фронтоном на четырех колоннах наводило более на мысли о помещичьей усадьбе, чем о советском учреждении. Бронзовый памятник Ленину перед горкомом изумлял своей кривизной, и, когда на голову вождю садился голубь, казалось, что скульптура сию минуту завалится на бок и рухнет под этой непомерной тяжестью.
Существование городка оживилось в начале семидесятых, когда на его окраине, на берегу узенькой, но извилистой до игривости речки, построили кардиологический санаторий. Бог его знает, так ли уж целебен был здешний воздух для сердечных больных или, может быть, у тогдашнего руководителя хватило настойчивости и связей в столице, но место для санатория определили именно здесь и построили быстро и на удивление красиво. Врачей, конечно же, выписали из Киева, зато обслуживающий персонал из нянечек, прачек, уборщиц и поваров был местный, и это как-то заняло часть женской половины городка и даже превратило ее в своего рода элиту. Работать при санатории отчего-то считалось престижным; видимо, потому, что отдыхали в нем люди столичные, а также из соседних областей — Житомирской, Черниговской, Винницкой, Черкасской, — которые приросшим к своим наделам и тяжелым на подъем жителям городка казались чуть ли не иностранцами.
Главным поваром, вернее поварихой, работала в санатории Алена Тарасовна Горемыко — знаменитость и, можно сказать, достопримечательность городка. Это была женщина невероятных размеров, скандального характера и неукротимого любопытства, благодаря которому знала про каждого городского обитателя всё до последней мелочи, а если чего и не знала, то с удовольствием додумывала. Муж ее, Петро Васильевич, которого она коротко звала Пэтей, работал в местной кочегарке и был человеком длинным, худым и настолько безропотным, что казался какою-то нелепой заготовкой в железных тисках супруги. Общей их гордостью и любовью была дочка Дуня, которая унаследовала до поры до времени наполовину дородность матери и, видимо навсегда, вялую безвольность отца. Уже к седьмому классу все ее формы, что называется, находились при ней, обещая развиться с возрастом в нечто невероятное. Это злило ее одноклассниц и побуждало к глупостям одноклассников, то норовивших коснуться ее округлостей, то ляпнуть про них какую-нибудь гадость. Дуня рдела, обзывала одноклассников дурнями, а дома жаловалась на эти знаки внимания матери.
— Дунэчко, донэчко, так то ж воны от восторга, — утешала дочку Алена Тарасовна. — Воны же млеют от тебя. Та ты сама на себя у зэркало подывысь. — Она совала Дуне под нос круглое зеркальце, восхищенно глядела на дочку и с умилением произносила: — Богыня!
К девятнадцати годам «богыня» превратилась в такую полновесную роскошь, достигла такой незаурядности форм, что платья и юбки трещали на ней по швам. Мать продолжала восторгаться ею, обильно подкармливая принесенными из санаторной кухни производственными излишками.
— Кушай, Дунэчко, кушай, донэчко, — приговаривала Алена Тарасовна. — Ось котлэточки, ось кортопля смажена… Сердешным хиба можна такэ… Атыв мэнэ — тьфу-тьфу-тьфу — нивроку здорова, красыва, сыльна, тоби йисты трэба… Творожочок йишь, це для костей полезно.
— Леночка, — робко вмешивался ее муж, — ты ж так йийи до смэрти загодуешь… [1]
— Мовчы, Пэтя, мовчы, куркуль, — наливалась краской Алена Тарасовна. — Дывыться, люды добри, йому вже для риднойи дони шматочка жалко! Сам така сопля, начэ з носа высякалы,[2] так щэ й з дочки хочэ бледную поганку зробыть!
Кавалера у Дуни не было. Местных парней отпугивала то ли избыточность ее природных форм, то ли скандальный характер ее матери, которая во всеуслышание заявляла, что у нее «на каждого губошлёпа знайдэться по оглобли».
— Дунэчка, ну шо тоби оте местные шибэникы,[3] — говорила Алена Тарасовна. — Це ж хулиганы и жлобьё. В ных тонкости нэмае. А тыж у мэнэ богыня!
От в санатории люды так люды. С Житомиру е, с Полтавы е, с самого Киева е! Ой, трэба будэ устроить тебя до сердешных!
Она и в самом деле подсуетилась и пристроила Дуню нянечкой в санатории.
— Ну шо, — как бы невзначай спрашивала она у какого-нибудь солидного на вид пациента, — чысто у вас в комнате?
— Чисто, — удивленно отвечал тот.
— Доня моя постаралась, — хвасталась Алена Тарасовна. — Бачылы йийи? Богыня! От я вам ее покажу…
Она чуть ли не силком тащила несчастного сердечника любоваться дочкой, но жертва ее всякий раз проявляла чудеса стойкости: смиренно признавала Дунину божественность и тотчас же подлейшим образом норовила улизнуть. Ухажеров у Дуни не прибавилось, зато кривая выздоравливаемости, к неудовольствию врачей, стремительно поползла вниз. Разочарованная, Дуня грустила, кушала и полнела.