В конце травницкого базара, ниже холодного, ключом бьющего родника Шумеча с незапамятных времен стоит маленькая Лутвина кофейня. Лутву, первого хозяина кофейни, и старики не помнят: лет сто уже лежит он на одном из разбросанных кладбищ. Но все ходят пить кофе к Лутве, знают и поминают его имя, в то время как имена стольких султанов, визирей и бегов давно забыты. В саду кофейни, у подножия холма, под самой скалой, в укромном и тенистом месте, на возвышении растет старая липа. Возле нее среди скал и кустов стоят низкие скамьи неправильной формы. На них приятно опуститься, подняться с них трудно. Истертые и покривившиеся от долгих лет, скамьи совсем срослись и слились с деревьями, скалами и землей.
В летние месяцы – с начала мая и до конца октября – тут, по старой традиции, собираются в час послеполуденной молитвы травницкие беги и именитые люди, которых беги допускают в свое общество. В это время дня никто другой из горожан не решился бы расположиться здесь за чашкой кофе. Место это называется Софой. Передаваясь из поколения в поколение, это слово приобрело среди жителей Травника определенное общественное и политическое значение, ибо то, что было сказано, обсуждено и утверждено на Софе, считалось равносильным постановлению старейшин на диване у визиря.
Вот и сегодня здесь сидит с десяток бегов, хотя погода уже пасмурная и дует ветер, который в это время года предвещает дождь. Последняя пятница октября 1806 года. Беги ведут мирную беседу, задумчиво следя за игрой солнца и облаков, и озабоченно покашливают.
Обсуждается важная новость.
Сулейман-бег Айваз, недавно ездивший по делам в Ливно, разговаривал там с одним жителем Сплита, человеком, по его словам, серьезным. От него он и услышал весть, которую теперь излагал бегам. Им не все ясно, они расспрашивают о подробностях и просят повторить уже сказанное.
– Вот как было дело, – рассказывает еще раз Сулейман-бег. – Человек спрашивает меня: «Ну как, готовитесь встречать гостей в Травнике?» – «Да нет, отвечаю, нам не до гостей». – «Хотите не хотите, а встречать придется, – говорит он, – прибывает к вам французский консул. Бонапарт запросил у Порты в Стамбуле[1] разрешение открыть консульство в Травнике и посадить там своего консула. Разрешение он получил, ждите зимой консула». Я попробовал отделаться шуткой. Сотни, мол, лет прожили мы без всяких консулов, проживем и дальше, да и что делать консулу в Травнике? А он свое твердит. «Ну что же, говорит, раньше так жили, а теперь придется жить с консулом. Такие уж времена настали. А дело для консула всегда найдется; сядет рядом с визирем, начнет приказывать да распоряжаться, следить, как ведут себя беги и аги, как ведет себя райя, и обо всем докладывать Бонапарту». – «Не было такого и быть не может, – обрываю я гяура, – никто еще в наши дела не совался, и этот не сунется». – «А ну вас, говорит, думайте что хотите, а консула принять вам придется. Никто еще до сих пор не отказывал Бонапарту, чего бы он ни попросил, не откажут и в Стамбуле. А как только Австрия узнает, что приняли французского консула, она потребует, чтобы приняли и ее консула, а за ней пойдет и Россия…» – «Убирайся-ка ты к черту, приятель», – советую я ему. А он, погань неверная, только усмехается, взялся за ус и говорит: «Можешь вот этот ус мне отрезать, коли не случится так, как я сказал, или примерно так». Вот что я слышал, люди добрые, и никак это у меня из головы не выходит, – заканчивает Айваз свое повествование.
При теперешних обстоятельствах – французская армия уже год стоит в Далмации,[2] в Сербии не прекращаются восстания – даже такой туманной вести достаточно, чтобы смутить и лишить покоя и без того озабоченных бегов. И беги разволновались и встревожились, хотя по их лицам и по спокойно вьющемуся дымку, который они отгоняют рукой, ничего не заметишь. Говорят по очереди, вяло и нерешительно, строя догадки, что все это может означать, какая доля правды в этом известии и какая выдумки, что надо предпринять, дабы расследовать дело и пресечь его в корне.
Одни считают, что вести эти вымышлены и преувеличены, просто кому-то хочется их расстроить и напугать. Другие с горечью признают, что в нынешние времена, когда в Стамбуле, в Боснии и во всем мире творятся такие дела, нельзя ничему удивляться и надо быть готовым ко всему. Третьи утешают себя тем, что это ведь Травник, – Травник! – а не какое-нибудь паршивое местечко, и с ними не должно и не может случиться того, что происходит с другими.
Каждый произносит несколько слов, лишь бы что-то сказать, но никто не говорит ничего определенного, ожидая слова самого из них старшего. А старшим из них был Хамди-бег Тескереджич, могучий старик с медлительными движениями и богатырским сложением. Участвовал он во многих войнах, был изранен, попадал в плен, имел одиннадцать сыновей да восемь дочерей и от них многочисленное потомство. Борода и усы у него редкие, а все лицо, с резкими и правильными чертами, обожжено, испещрено шрамами и синими пятнами – давнишними следами взрыва пороха. Тяжелые веки свинцового цвета низко опущены. Говорит он медленно, но четко.