ТОМАС ЛИГОТТИ
Тихий голос шепчет пустоту
Кажется, еще задолго до того, как я узнал о существовании города у северной границы, я уже каким-то образом был жителем этого далекого, покинутого места. В доказательство тому можно привести множество знаков, некоторые из которых, однако, могут показаться бессмысленными. Немалая их часть относится к спокойным серым дням моей юности, когда я то и дело страдал от какого-нибудь истощающего недуга. Именно в ту раннюю пору своего становления я окончательно укрепился в привязанности к зиме со всеми ее формами и проявлениями. Ничто не казалось мне естественнее желания пройтись по запорошенной снегом крыше или обледенелой изгороди, ведь я, в своих болезнях, вел такое же сонное зимнее существование. Я лежал, бледный и замерзший, под теплыми одеялами, а на моих висках поблескивали капельки лихорадки. Через замерзшие стекла окон моей спальни я с замиранием наблюдал, как однообразные зимние дни сменялись ослепительными зимними ночами. Каждый миг я был готов к тому, что мой юношеский разум называл «ледяным превосходством». Поэтому я старался ни при каких обстоятельствах, даже в бреду, не поддаваться вульгарному сну, разве что он мог помочь мне раствориться в пейзаже, где тихий ветер спрятал бы меня в бесконечности вечной дремы.
Никто не ожидал, что я проживу долго, даже мой приходящий врач доктор Зирк. Он был вдовцом преклонных лет и всегда ревностно посвящал себя заботе о живых созданиях, находившихся под его опекой. Однако с самого раннего знакомства я почувствовал, что у него тоже есть тайное родство с самыми дальними и отчужденными местами пребывания зимнего духа, а значит, и с городом у северной границы. Осматривая меня, он всякий раз изменял себе, как последователю безутешной веры, выдававшей себя в знаках и жестах. Его жесткие, подернутые белизной, редеющие волосы и борода были обрывочными остатками былой роскоши, почти как голые обледенелые ветви за моим окном. Черты его лица были грубыми подобно промерзлой земле, глаза застланы легкой пеленой декабрьского дня, а пальцы, ощупывавшие мою шею или осторожно приподнимавшие веко, холодными.
Однажды, когда, как мне кажется, он думал, что я сплю, доктор Зирк раскрыл степень своего посвящения в бесплодные тайны зимнего мира, пусть лишь в виде загадочных отрывков вырвавшихся из переработавшей, утомленной души. Голосом чистым и холодным, как арктический ветер, доктор упоминал «прохождение определенных испытаний» и говорил о чем-то, что называл «уродливыми прерываниями в основе вещей». Его трясущийся голос затрагивал эпистемологию «надежды и ужаса», финального срывания покровов с истинной природы «великого блеклого ритуала существования» и стремительно погружался в «просвещенность бессодержательности». Казалось, что он обращался лично ко мне, когда с тихим вздохом отчаяния проговорил: «Чтобы закончить все, маленькая кукла, по собственному желанию. Закрыть дверь рывком, а не мерзостно-постепенно. Если бы доктор мог научить тебя такому холодному спасению». Я помню, как от тона и сути этих слов у меня задрожали ресницы, а доктор Зирк мгновенно затих. Сразу после этого в комнату вошла моя мать, дав мне повод показать, что рассудок мой пробужден. Однако я никогда не предал доверия или неосторожности проявленной в тот день доктором.
Лишь спустя годы я узнал о существовании города у северной границы и отправился туда, чтобы понять истоки и важность того, что бормотал мистер Зирк в тот безмолвный зимний день. По прибытии я заметил, как сильно город походил на зимнюю страну моего детства, несмотря на то, что время года было другое. Все в тот день: улицы города и немногочисленные прохожие, витрины магазинов и скудные товары, выставленные в них, невесомый сор, гоняемый ветром — все казалось полностью обесцвеченным, будто вспышка огромного фотоаппарата только что сработала прямо в испуганное лицо города. За этим бледным фасадом мне почудилось что-то, что я назвал про себя «извращенной аурой места, предложившего себя убежищем нескончаемой череде исступленных событий».
Всюду правило лихорадочное настроение, наделявшее все, что попадалось мне на глаза, тусклым мерцанием, будто я смотрел сквозь горячечный воздух палаты больного — бесплотная дымка, искажавшая, но не скрывавшая окутанные ею предметы. Атмосфера городских улиц дышала беспорядком и волнением, как если бы болезненное настроение было лишь тихой прелюдией к кромешному аду. Я услышал какой-то непонятный звук, приближающийся шум от которого я поспешил укрыться в узком проходе между высокими домами. Спрятавшись в тени, я наблюдал за улицей и слушал, как противный грохот становился громче. Он представлял собой смесь лязга и скрипа, стонов и хрипов чего-то, с глухим звоном ощупью передвигавшегося по городу, хаотичного парада в честь безумия.
Улица, которую я наблюдал из тесного переулка между домами, была пустынна. Я мог разглядеть только неясные очертания высоких и низких строений, слега колыхавшиеся от усиливающегося шума парада, который приближался, но с какой стороны понять я не мог. Когда неразборчивые крики окутали все вокруг, я внезапно увидел, как по улице прошла фигура. В свободной белой одежде, с лысой яйцеобразной и совершенной белой головой, походившая на клоуна, она двигалась, одновременно раскованно и усердно, будто бы идя под водой или против сильного ветра, выписывая в воздухе странные узоры гибкими руками с бледными ладонями. Казалось, что прошла целая вечность, прежде чем видение прошло, но перед тем, как скрыться из виду, оно повернулось и заглянуло в переулок, где затаился я, и на сальном белом лице возникло выражение мягкой недоброжелательности.