Когда все мои знакомые, собрав чемоданы, утащили их вместе со своими телами туда, куда уносили их мечтания весь год, потраченный на накопление средств, позволяющих уехать в заветное место, забыться там, и тем самым подготовиться к будням нового рабочего года и новым мечтаниям, я трясся в раскаленном, душном автобусе, заваленном полуживыми людьми и прочим театральным скарбом. По своей неискоренимой глупости я сидел с солнечной стороны, пересесть было уже некуда, и я невыносимо страдал от издевательски южного солнца и испаряющегося из меня алкоголя. Физические страдания не отвлекали меня от душевных, а наоборот, усугубляли их, сплетаясь с ними в связь следствия и причины, и заставляли, боже, в который раз искать ответ на вопрос: кто должен измениться, мир или я? Я стал вяло вспоминать театр, который моя актерская карьера должна была вписать в историю искусств и потом, достигнув второй космической скорости, унестись в художественный космос; директора этого театра, объективно ограниченного человека, и режиссера, человека неглупого, но вздорного и зависимого. Театр был как театр, алтарь скуки, интриг и разврата, и директор был как директор, и режиссер был им подстать. То есть, все сводилось к тому, что измениться должен я. Что ж, если я решу, это будет сделать нетрудно: в любом театре с охотой дадут уроки, как жить в искусстве. Под солнцем я совсем раскис и незаметно для самого себя привалился к толстой Анжеле, сидевшей слева от меня. Но запах ее дезодоранта немедленно разбудил меня, и я перенес голову с ее пышного плеча на автобусное стекло, подложив под щеку скомканную занавеску, пахнущую пылью и машинным маслом. Анжела — старейшина нашего балагана, несущего на автобусе смех и радость людям. Я сказал «нашего»? О, ужас! Ужас! Когда меня ушли из театра, я не стал никуда пробоваться и обдумывал свое положение, как вдруг у меня кончились деньги. Событие для человеческого существа до того неприятное и коварное, что те естественные принципы, которыми человек публично руководствовался, в результате его становятся неестественными, пустыми и даже вредными. Мой сосед по коммуналке эту мысль выражает точнее: «на безрыбье сам раком встанешь». Я был вынужден согласиться на предложение приятеля заменить его в труппке, уже несколько лет катающей по провинции детский спектакль «Кот в сапогах». Замысел таких театров убог и гениален: актеры меняются каждый месяц, меняются города и села, но спектакль не меняется никогда. Это был один из тех неумирающих спектаклей, которые сколачиваются за неделю и передаются потом владельцами таких театров по наследству. Достаточно передать наследнику костюмы и пару фанерок декораций. Наследник, одев актеров в костюмы, и заставив их читать выученный текст в расставленных согласно завещанию декорациях, может кормить себя и семью, катая спектакль по тем же провинциям, где уже подрос новый зритель, жаждущий доброго, мудрого, вечного. Шла третья неделя нашего круиза. Голова моя билась о стекло, а я смотрел на появившийся справа реденький лес в надежде, что из него выскочат басмачи, остановят автобус, выведут нас всех и перестреляют к чертовой матери. В автобусе кроме меня было еще шесть человек: водитель-татарин, администратор Валентина, она же радист; Принцесса-Анжела, она же кассир; нервная травести Ирина, играющая Кота, и два характерных актера, Король и Людоед, стареющие педики и по совместительству любовники. Все они давно были знакомы и во время этих поездок, которые считали отдыхом, относились к друг другу на удивление терпимо. Я чувствовал себя среди них случайным гостем, хотя бы потому, что мне очень хотелось, чтоб так оно и оказалось. Татарин-водитель включил радио и стал подпевать. Это было так печально, что я наконец-то заснул. Мне приснился сон. Сон был страшный, про мертвецов. Проснувшись, я решил рассказать его своим впечатлительным попутчикам. «Мне приснился сон», — промолвил я, погруженный во что-то значительное и непонятное, и сразу стал его рассказывать, вроде бы и не им. Все охотно отдали мне свое внимание, которое я стал медленно погружать в кошмар, еще не остывший в моей памяти. Дефицит переживаний был общей проблемой. Хотелось чего-то волнующего, пусть даже неприятного, но обязательно значительного, разрушающего ненавистный монотон пустой, бессодержательной работы и утомительных переездов из одного городка в другой, как клон, похожий на предыдущий. Играя картонные персонажи, мы скоро стали мало чем отличаться от них, где-то в самом начале впав в анабиоз и усыпив до лучших времен мечтания, смущающие озабоченный настоящим рассудок. Но настоящее оставляло его голодным и равнодушным, заставляя прятаться от одиночества в абсурде пережеванных анекдотов и чувственном суррогате житейских историй. В отличии от давно происшедших историй, лишь щекотавших воображение, к снам, приходившим кому-нибудь накануне, все испытывали искренний интерес. От них веяло неслучившимся настоящим, которое пролетало мимо нас, как гагара над Стокгольмом. Сны человека, который живет вместе с тобой двадцать четыре часа в сутки, имеют к тебе непосредственное отношение. Все знали про это и пытались прочитать в них то, что ускользало от собственных ощущений. Но потом. А сначала сны присваивали и переживали, отдаваясь им так, как не отдавались ни книге, ни обездушенной действительности. Рассказывая сон, я наблюдал за своими слушателями, ибо разоблачался не только я, выставляя на всеобщее обозрение неотцензуренную душевную жизнь, но и они, пожирая из нее только то, что их волновало на самом деле. А волновало, в основном, опасное, жестокое, неотвратимое и непонятное одновременно, что пробуждало жизнь, в какой картон ее бы не засунули. Жара превратила нас в однородную массу, что облегчало коллективный переход из просто скотского состояния в состояние напуганной скотскости. Приятный испуг: голова и остальное тело опять чувствуют себя частями одного организма, сплотившегося под глухую дробь барабанщика-сердце, ты уже четко выделяешь себя из окружающего пространства, хотя совсем недавно не мог точно сказать, где заканчивается твоя задница и начинается дерматин сиденья. И самое приятное: тебе начинает казаться, что враги существуют только снаружи, по ту сторону кожи, а по эту сторону — зона свободная от конфликтов и борьбы. К тому же, страх, возникающий из сопереживания, всегда ленив и пассивен. Когда я находился в кошмаре, у меня не было возможности полностью отдаться ужасу, я был слишком озабочен выживанием. Теперь же ничто не заставляло меня бежать, нападать, защищаться. Я вместе со своими слушателями воспринимал потенцию истории, которая, случись она реально, вызвала бы менее комфортные переживания. Так, наверное, чувствует себя остановившееся стадо после атаки хищника: хищник уже неопасен, он насыщается поблизости неудачливым соплеменником, но стадо уже боится его будущего голода, который опять приведет хищника к стаду. Однако эта боязнь не мешает жевать травку и метить территорию. Сейчас я сон точно не помню, даже когда я проснулся и сразу стал его рассказывать, я кое-что подсочинял, заполняя воображением пробелы в памяти, да и в этой истории он интересен исключительно из-за одной детали. В моих кошмарах иногда появляются персонажи, как правило, не имеющие прототипов в мире бодрствования, которые помогают мне бороться со всякой снящейся мне нечистью. Иногда они переходят из сна в сон, пока совсем не покинут меня. В этот раз одолеть оживших мертвецов мне помогла пожилая дама с польским именем Зося, во сне я называл ее тетей Зосей. Она была похожа на учительницу: небольшого роста, худенькая, с облаком белокурых волос вокруг головы. Ей было лет пятьдесят, и она постоянно улыбалась. Никогда раньше я ее не видел.