Яхотел рассказать о своей жизни сыну моему Ипполиту, чтобы тем самым просветить его; сына у меня больше нет, но я все равно расскажу. Ему я и не осмелился бы описать, как сделаю это теперь, некоторые свои любовные похождения: он являл собой воплощенное целомудрие и с ним я не решался говорить о своих сердечных делах. Впрочем, они имели для меня значение лишь в первую половину моей жизни, хотя дали мне возможность познать себя, равно как и встречи с различными чудовищами, которых я одолел. Ибо, учил я Ипполита, «прежде всего надо познать, кто ты есть, а затем уже надлежит осознать и принять в руки наследство. Хочешь ты того или нет, ты, как и я, являешься царским сыном. И тут ничего не поделаешь, это — данность, и она обязывает». Однако Ипполита все это заботило мало, гораздо меньше, чем меня в его возрасте, и, как и я в свое время, он довольствовался тем, что просто знал об этом. О юные годы, прожитые в невинности! Какая беззаботная пора! Я был ветром, волной. Я был растением, я был птицей. Я не замыкался в себе, и любой контакт с внешним миром не столько указывал мне на ограниченность моих сил, сколько разжигал во мне сладострастие. Я нежно гладил фрукты, молодую кору деревьев, гладкие камни на берегу, шерсть собак, лошадей — прежде чем начал ласкать женщин. Все прекрасное, что щедро давали мне Пан, Зевс и Фетида, очень возбуждало меня.
Однажды отец сказал мне, что так дальше продолжаться не может. Почему? Потому, черт возьми, что я — его сын и должен показать, что достоин трона, на котором займу его место. А мне было так хорошо сидеть просто на густой траве или на освещенной арене… Однако упрекать своего отца я не могу. Разумеется, он правильно сделал, что восстановил против меня мой собственный разум. Именно этому я и обязан всем, что стал годен в дальшейшем, — тем, что перестал жить как придется, каким бы приятным это состояние вольности ни казалось. Отец научил меня, что ничего большого, стоящего, прочного нельзя добиться без усилий.
Первое такое усилие я сделал по его настоянию. Надобно было приподнять скалы, чтобы найти под одной из них оружие, спрятанное, как он мне сказал, Посейдоном. Он радостно смеялся, видя, как от этих упражнений у меня довольно скоро прибавилось силы. Тренировка мускулов сопровождалась тренировкой воли. И вот когда в этих тщетных поисках я сдвинул с места все тяжеленные скалы в округе и уже приступил было к глыбам в основании дворца, он остановил меня.
«Оружие, — сказал он мне, — значит меньше, чем рука, которая его держит; рука значит меньше, чем разумная воля, которая ее направляет. Вот оно, это оружие. Прежде чем отдать его тебе, я хотел, чтобы ты его заслужил. Отныне я вижу, что у тебя достаточно честолюбия и стремления к славе, которое позволит тебе употребить его лишь для благородного дела и во благо человечества. Время детства прошло. Будь мужчиной. Сумей показать людям, чем может быть и чем ставит себе целью стать один из них. Тебя ждут большие дела. Дерзай».
Он — отец мой Эгей — был одним из лучших, одним из достойнейших. Подозреваю, что на самом деле я — мнимый его сын. Мне говорили об этом и еще о том, что меня породил могущественный Посейдон. В таком случае свое непостоянство я унаследовал от этого божества. Что касается женщин, я ни на одной не мог остановиться надолго. Иногда Эгей отчасти мешал мне. Однако я признателен ему за опеку и за то, что он ввел в Аттике культ Афродиты. Я скорблю, что явился причиной его смерти из-за своей роковой забывчивости: не заменил на корабле черные паруса белыми, когда возвращался с Крита, как это было условлено в случае, если я окажусь победителем в моем рискованном предприятии. Ведь всего не упомнишь. Но честно говоря, если мне покопаться в себе поглубже (что я всегда делаю неохотно), то не могу поклясться, что это действительно была одна только забывчивость. Признаться, Эгей мешал мне, особенно когда с помощью любовного зелья колдуньи Медеи, считавшей его (да он и сам так считал) староватым для роли мужа, он вознамерился — досадная идея — отхватить себе вторую молодость, поставив тем самым под удар мою карьеру. Ведь каждому — свое время. Как бы там ни было, при виде черных парусов… в общем, по прибытии в Афины я узнал, что он бросился в море.
Вот факты, и я считаю, что оказал общепризнанные услуги: окончательно освободил землю от множества тиранов, разбойников и чудовищ; расчистил некоторые опасные пути, куда робкий духом и по сей день ступает с оглядкой; очистил небо, чтобы человек не так низко склонял перед ним голову, меньше страшился напастей.
Приходится признать, что сельская местность представляла собой тогда весьма неутешительное зрелище. Между разбросанными там и сям поселками лежали большие пространства необработанной земли, пересекаемые небезопасными дорогами. Были здесь дремучие леса и глубокие ущелья. В местах самых мрачных скрывались разбойники, которые грабили и убивали путников или по меньше мере требовали выкупа, и на них не было никакой управы. Разбой, грабеж, нападения свирепых хищников, происки тайных сил перемешивались между собой настолько, что трудно было распознавать, жертвой чьей жестокости — божества или человека — ты стал и к какой породе — человеческой или божественной — принадлежат такие чудовища, как Сфинкс или Горгона, над которыми взяли верх Эдип и Беллерофонт. Все, что оставалось необъяснимым, считалось идущим от бога, и перед богами испытывался такой страх, что любой героизм воспринимался как святотатство. Первые и самые важные победы, которые предстояло одержать человеку, были победы над богами.