Земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою. И отделил Бог свет от тьмы, и назвал свет днём, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один.
Ещё один поворот направо, теперь вниз по склону холма, последний удар колеса в булыжник, и «Фиеста» выкатилась из тесного переулка на площадь. По обе стороны позвоночника быстро накапливалась, и оттуда растекалась по пояснице, ноющая боль. Но пришлось ещё потерпеть, объехать площадь кругом, а всё для того лишь, чтобы обнаружить полувыцвевшую вывеску там, где и начался объезд: в десятке метров от угла того же переулка.
Она припарковала машину ровно против вывески, перед входом в гостиницу: если нельзя, надо ставить запрещающие знаки. Достала с заднего сиденья рюкзачок. Дверца хлопнула слишком громко. Она поморщилась. Ещё один вскрытый утомлением изъян, казалось бы, давно во всех мелочах изученного, уверенного в себе тела. Неотъемлемая способность её тела, его ухоженный талант — отлаженная координация движений, умение мышц точно отмеривать усилие не больше и не меньше, чем требуется для получения нужного результата, эта способность подвела, мера была нарушена. Что ж, теперь следует безропотно принять все последствия.
Охваченная внезапной досадой, тоже неумеренной, она не сразу осознала отсутствие этих последствий. Предательское эхо, которым должна была отозваться другая сторона площади, не сработало. Предательское, ведь во встречном салюте она вовсе не нуждалась. Но салюта и не получилось. Вместо ожидаемого эха, оповестившего бы всех жителей городка о её прибытии, у неё лишь зазвенело в ушах. Будто хлопок прозвучал не в открытом пространстве, а в наглухо запечатанной коробке, в заколоченном гробу. Тяжёлая крышка — распятый над площадью чёрный зонтик неба — уплотнила в коробке воздух, придушила слишком громкий хлопок, не дав ему распространиться по площади. Вдавила звук в его источник, и заодно в её барабанные перепонки, оказавшиеся рядом с источником: она ещё не успела разогнуться.
Прислонив рюкзачок к колесу машины, она осторожно выпрямилась, нащупала поясничные позвонки и вонзила средний палец в соединение твёрдых мышц с крестцом. Именно туда, из всех окрестностей, теперь стекалась боль. Точно подогнанная к пазу между буграми Венеры и Юпитера талия мягко спружинила под ладонями. Большие пальцы легли на гребни подвздошных костей. Указательные косвенно ощутили упругость ягодиц. Это была удобная поза. Льняной жилет, надетый на голое тело, не помешал принять её, хотя и ощутимо натянулся на груди. Чуть привстав на полупальцы, прогнув спину и выведя локти вперёд, она обвела взглядом эту коробку: площадь. Весь её объём, задник, кулисы и декорации. Короче — сцену, на которой ей предстояло сыграть свой небольшой эпизод, и уйти с неё навсегда. И забыть.
Ночь была двуцветная, жёлтая и чёрная. Но цвет, тот или другой, не был наружным свойством предметов, составивших эту ночь, а теплился внутри них. Сдавленный поверхностями предметов, он изливался наружу сквозь них, против их воли. Их плоскости, углы, грани и рёбра, весь навязывавший себя взгляду скелет ночи лишь мешал его излиянию, но помешать ему вполне — не мог. Ослабленный, поблекший, словно выгоревший, цвет всё же выступал из поверхностей наружу в виде укутывавшего, разъедавшего их детали туманчика. Вся коробка сцены, и без того плохопроницаемая, была дополнительно укутана в его предохранительную пелену. Гроб накрыт двуцветным флагом.
Она не смогла вспомнить — чьим, и где она такое уже видела, на чьих похоронах, не в кино ли? Не беда, источник памяти — прошлое, оно отягощает, а в будущее следует устремляться налегке. Но она не смогла и довообразить забытое. Здоровые ассоциации прервались там, где начались, ни шагу дальше стилизованного изображения флага. Они вдруг не дались ей, эти привычные метаморфозы одной метафоры, нанизанные на одну нить гирлянды, или на одну мачту роскошные паруса. Она видела только то, что видела, не больше того. Вещи, обозначенные их единственными, а не множественными, общепринятыми и, стало быть, давно их собственными, прямыми, а не косвенными именами.
А значит, подумала она, я таки здорово устала. Если даже привычка к ассоциациям не смогла устоять перед этой усталостью. Саму расслоённость внутренней зрелой жизни преодолела цельная она, и об этой победе лаконично объявило детское обращение к себе на «я», как к первому и единственному на свете лицу. Вместо взрослого, выработанного, себя отстраняющего, авторского к своему творению — на «ты». Ещё один, может быть, самый неприятный из выявленных усталостью изъянов. Ещё один, и мощнейший, удар по самоуверенности, прервавший отработанную, непрерывную даже во сне деятельность души. А значит удар в средоточие этой уверенности. Неужто её укачало, всего-то несколько часов езды! Раньше с нею такого не бывало. Она считала: и не может быть.
Между тем, она напрасно приписывала усталости такую мощь, а себе, вроде бы немощной, вину. Хотя частичную утрату её телом привычного благополучия и можно было объяснить его же усталостью, но причина сбоя в налаженной внутренней жизни находилась не в ней самой. Подступившая к ней вплотную тьма, достигнув своего предела в общей поверхности составляющих ночь вещей, притиснулась к ней и очертила собой это её простое «я». Пределы тьмы вещей положили его пределы.