В конце лета 1918 года через мрачный лес по корявой дороге, ведущей к берегу Белого моря, продвигался небольшой обоз из пяти телег, заваленных кофрами и чемоданами. Всякому случайному наблюдателю при виде людей, сидевших на одной из телег, могло бы показаться, что ему снится безумный сон, настолько чудно они выглядели здесь, среди густых лесов и бессчетных озер с глубокими, темными водами.
Седоков было трое. Высокий мужчина с холодноватым, замкнутым лицом был облачен в какое-то несусветное пальто с пелериной, клетчатое кепи, башмаки с гетрами и перчатки. Наблюдатель счел бы, что сей господин более уместно выглядел бы где-нибудь на лондонской мостовой… ежели бы, конечно, сей наблюдатель имел понятие о существовании таковой. Мужчина иногда соскакивал с телеги, чтобы размять ноги, и брел рядом, тихо беседуя на непонятном языке с женщиной, которая держала на руках маленького мальчика.
Женщина, одетая в черное, была красоты изумительной: черноглазая, тонкобровая, с изящными чертами, нежная, словно диковинный цветок. И даже крайняя усталость и страх, которыми было отмечено ее лицо, не умаляли этой красоты, а словно бы прибавляли ей трогательности и очарования. Все в ее изысканной, хоть и, видимо, простой одежде, от маленькой шляпки с вуалеткой до башмачков на пуговицах, показалось бы гораздо уместнее где-нибудь на парижской улице… кабы наш наблюдатель имел хоть самое малое представление о существовании этой самой улицы и города Парижа вообще!
Возницы, которые понукали лошадей, ничем бы внимание наблюдателя не привлекли, ибо это были самые обыкновенные крестьяне с равнодушными, полусонными лицами, которые лишь изредка хмурились, когда маленький мальчик начинал слишком уж громко плакать.
Ему было страшно. Его матери — тоже. Вот уже целую неделю они держат этот нескончаемый путь. Никаких городов, деревни встречаются редко, леса кругом мрачные, зловещие. На закате воздух наполняли густые рои комаров; кое-где их темные, зудящие, дрожащие облака цеплялись за ветви деревьев или клубились над землей. Возницы покрывали головы сетчатыми тряпками — накомарниками. Женщина опускала вуаль, а ее мужу и сыну приходилось прятать лица под шелковыми платками, которые она достала из одного из многочисленных чемоданов.
Сначала вещей было еще больше: раза в два. И то, уезжая из Петербурга, женщина была убеждена, что взяла только самое необходимое. Ах, сколько дорогих сердцу вещей пришлось бросить! Больше всего ей сейчас было жаль не множества оставленных туалетов (кстати, и в самом деле парижских), а двух старинных портретов. На одном была изображена дама в жестком зеленом шелковом платье, с цветами из драгоценных камней, в высокой прическе, с розой в руке. Другой изображал ребенка с комнатной собачонкой. Эти портреты достались ей от бабушки и когда-то висели в старом родительском доме за Нарвскими воротами… Она и так и этак пыталась втиснуть их в чемоданы, а потом поняла, что это бессмысленно: полотна были слишком велики. Забрать другие картины, которые висели на стенах, тоже нечего было помышлять. Впрочем, они-то особой ценности не представляли и были дороги ей только потому, что напоминали о человеке, которого она когда-то любила. Собственно, любила и сейчас, несмотря на то что была замужем за другим и имела от него ребенка.
Впрочем, муж знал об этой любви, однако не ревновал, потому что тот, любимый, был совершенно недостижим для этой женщины, сердце его было занято другим… Вот именно так, другим и даже другими, а не другой! Такой уж он был странный, особенный, ни на кого не похожий человек, этот самый Сергей Петрович Дягилев, которого любила Тамара Карсавина… именно так звали прелестную женщину, которая сидела на телеге, едущей сквозь мрачный лес.
Одно время Дягилев был необычайно увлечен русскими историческими портретами и даже задумал устроить выставку этих портретов в Таврическом дворце в Петербурге. Энергия у него была невероятная, и в поисках экспонатов для выставки он объехал всю страну и некоторые шедевры буквально откопал. Часто ему приходилось пробираться на чердаки, в чуланы, в помещения для прислуги, ключом ему служили его неотразимое обаяние и железная хватка. По его примеру и сама Тамара как-то заглянула в чулан в доме своего отца и… обнаружила три старинных портрета, которые служили крышками для ведер с водой. Отца, Платона Карсавина, бывшего танцовщика Мариинского театра, извиняло только то, что это были написанные весьма любительски портреты других танцовщиков, его соперников на сцене. Тамара тогда втихомолку усмехнулась, подумав, что, окажись у нее изображения двух-трех балерин, она ими не то что ведра накрыла бы, а нашла бы для них и еще менее пристойное употребление, и забрала портреты отцовых коллег в личный музей. Теперь они остались в Петрограде, в брошенной квартире, с другими вещами.
В последнюю минуту перед отъездом Тамара не смогла найти ключа от бюро, в ящике которого хранилась вся ее переписка, и эти дорогие сердцу воспоминания тоже пришлось бросить. Вообразив сейчас, что какие-то грубые, чужие люди приходят в ее квартиру, взламывают бюро и читают письма тех, кто любил ее, кого любила она, Тамара почувствовала, что на глаза навернулись слезы. Ужасно стало жаль себя, захотелось заплакать, однако Никита еще сильнее испугался бы тогда, да и мужа жалко было расстраивать.