С горы далеко видно.
Карабкается кто-то от городка. Постоит у разбитой дачки, у виноградника, нырнет в балку, опять на бугор, опять в балку. Как будто, дьякон… Но зачем он сюда забрался? Не время теперь гулять. Что-нибудь очень важное?.. Остановился, чего-то глядит на море. Зимнее оно, крутит мутью. Над ним — бакланы, как черные узелки на нитке. Чего — махнул рукой. Понятно: пропало все! Мне — понятно.
Живет дьякон внизу, в узенькой улочке, домосед. Служить-то не с кем: месяц, как взяли батюшку, увезли. Сидит — кукурузу грызет с ребятами. Пройдется по улочкам, пошепчется. В улочках-то чего не увидишь! А вот как взошел на горку да огляделся…
Не со святой ли водой ко мне? Недавно Крещение было.
Прошло Рождество, темное. В Крыму оно темное, без снега. Только на Куш-Кае, на высокой горе, блестит: выпал белый и крепкий снег, и белое Рождество там стало — радостная зима, далекая. Розовая — по зорям, синяя — к вечеру, в месяце — лед зеленый. А здесь, на земле, темно: бурый камень да черные деревья.
Славить Христа — кому? Кому петь: «Возсия мирови Свет Разума?..»
Я сижу на горе, с мешком. В мешке у меня дубье. Дубье — голова и мысли.
«Возсия мирови Свет Разума?!.»
А дьякон лезет. На карачках из балки лезет, как бедный зверь. Космы лицо закрыли.
— Го-споди, челове-ка вижу!.. — кричит дьякон. — А я… не знаю, куда деваться, души не стало. Пойду-ка, думаю, прогуляюсь… Бывало, об эту пору сюда взбирались с батюшкой, со святой водой… Ах, люблю я сторону эту вашу… куда ни гляди — простор! «И Тебе видети с высоты Востока!..» А я к вам, по душевному делу, собственно… поделиться сомнениями… не для стакана чая. Теперь нигде ни стакана, ни тем паче чаю. Угощу папироской вас, а вы меня беседой?.. Хотите — и тропарек пропою. Теперь во мне все дробит…
Он все такой же: ясный, смешливый даже. Курносый, и глаз прищурен — словно чихнуть обирается. Мужицкий совсем дьякон. И раньше глядел простецки, ходил с рыбаками в море, пивал с дрогалями на базаре, а теперь и за дрогаля признаешь. Лицо корявое, вынуто в щеках резко, стесано топором углами, черняво, темно, с узким-высоким лбом — самое дьяконское, духовное. Батюшка говорил, бывало: «Дегтем от тебя, дьякон, пахнет… ты бы хоть резедой попрыскался!..» Смущался дьякон, оглядывая сапоги, молчал. Семеро ведь детей — на резеду не хватит. И рыбой пахло. И еще пенял батюшка: «Хоть бы ты горло чем смазывал, уж очень ржавый голос-то у тебя!» Голос, правда, был с дребезгом — самый-то ладный, дьячковский голос. Мужицкие сапоги, скребущие, бобриковый халат солдатский, из бывшего лазарета, — полы изгрызены. Нет и духовной шляпы, а рыжая «татарка». Высок, сухощав и крепок. Но когда угощает папироской, дрожат руки.
— Вот, человека увидал — и рад. Да до чего же я рад-то!.. А уж тропарь я вам спою, на все четыре стороны. Извините, не посетили на Рождество. Сами знаете, какое же нынче Христово Рождество было! О. Алексия бесы в Ялту стащили.
Я теперь уж один ревную, скудоумный… Приеду в храм, облекусь и пою. Свечей нет. Проповедь говорил на слово: «Возсия мирови Свет Разума», по теме: «И свет во тьме светит, и тьма его не объя!»
— А как, ходят?
— На Рождество полна церковь набилась. Рыбаки пришли, самые отбившиеся, никогда раньше не бывали. Ры-бы мне принесли! Знаете Мишку, от тифа-то которой помирал, — мы тогда его с Михал Павлычем отходили, когда и мой Костюшка болел? Принес корзинку камсы, на амвон поставил и пальцем манит. А я возглашаю на ектеньи! А он мне перебивает: «Отец дьякон, рыбы тебе принес!» Меня эта рыба укрепила, говорил с большим одушевлением! Прямо у меня талант проповеди открылся, себе не верю… При батюшке и не помышлял, а теперь жажду проповеди! Открывается мне вся мудрость. Я им прямо: «Свет во тьме светит, и тьма его не объя!» А они вздыхают. «Вот, — говорю, — некоторый человек, яко евангельский рыбарь, принес мне рыбки. Я, конечно, чуда не совершу, но… насыщайтесь, кто голоден! А душу чем насытим?» Выгреб себе три фунтика, и тут же, с амвона, по десятку раздал. И вышло полное насыщение! И уж три раза приносили, кто — что, и насыщались вдосталь. И духовное было насыщение. Прямо им говорю: «Братики, не угасайте! Будет Свет!» А они мне, тихо: «Ничего, бу-дет!» «Нет у нас свечек, — говорю, — возжем сердца!» И возжгли! Пататраки, грек, принес фунт стеариновых! Вот вам и… «свет во тьме»! И справили Рождество.
Дьякон смазывает себя по носу — снизу вверх — и усмешливо щурит глаза. Нет, он не унывает. У него семеро, но он и ограбленную попадью принял с тремя ребятами, сбился дюжиной в двух каморках, чего-то варит.
— Принял на себя миссию! Пастыря нет — подпасок. А за меня цепляются. Молю Господа и веду. Послали петицию в Ялту, требуем назад пастыря. Все рыбаки и садовники, передовые-то наши, самые социалисты, подмахнули! Тре-буем! Пришел матрос Кубышка с поганого гнезда ихнего, говорит мне: «Ты, дьякон, гляди… как бы в ад тебе не попасть! Наши зудятся, народ ты мутишь на саботаж… рыбаки рыбы нам не дают!» А меня осенило, и показываю в Евангелии, читай: «Блаженни ести, егда… радуйтеся и веселитесь!..» — «Довеселишься!» — говорит. Ну, довеселюсь. Вызвали к Кребсу ихнему. Мальчишка пустоглазый, а кро-ви выпустил!.. Наган-то больше его. Он — Кребс, а я — православный дьякон. Иду, как апостол Павел, без подготовки, памятуя: осенит на суде Господь! Вонзился в меня тот Кребс, плюнул себе на крагу от сердечного озлобления, и: «Арестовать! А-а, народ у меня мутить?!» Ну, что тут пристав покойный, Артемий Осипыч!.. А я ему горчишник, от Евангелия: «Не имаши власти, аще не дано тебе свыше!» Так и перевернуло беса! И вдруг, как из-под земли, делегация от рыбаков, и Кубышка с ними: «Отдай нашего дьякона, нашим именем правишь!» Он им речь, — они ему встречь: «Не перечь!» Отбили… А до вас я вот по какому делу…