Под утро колеса поезда застучали пронзительно-звонко, и Тоня проснулась. Фаломеев ел курицу, вздыхал и тоскливо оглаживал огромный живот, Зиновьев катал хлебный мякиш и что-то раздраженно бубнил.
— Рельсы новые, Тонечка, — объяснил Фаломеев, перехватив Тонин взгляд. — Ну? Любила-разлюбила и чего? — повернулся он к Зиновьеву.
Тоня удивилась — в который уже раз — странной способности Фаломеева угадывать мысли.
— Чего-чего… — бубнил между тем Зиновьев, — романы это все, а какая прочность в бездетной семье? Тонечка, тут где ударение? — Он уверовал в Тонино филологическое образование и все время с ней консультировался, впрочем — безрезультатно.
— На втором слоге.
— У нас в деревне на первом ставят, грустно сообщил он. — Я ведь — что? Дети — основа основ.
— Кто ж против? — Фаломеев положил обглоданную кость на газету. — Когда от любви?
— Тьфу! — Зиновьев вскочил и ударился головой о верхнюю полку. — Я ему — стрижено, он мне — брито! — Голос у него сел от боли. — Тоня, вот вы женщина, рассудите нас: комната у меня — пятнадцать метров квадрат, кровать никелированная с панцирной сеткой, стулья венские, как в лучшей столовке, и радиоприемник СВД, год себе во всем отказывал, но — купил, потому — понимаю: без культуры табак. А Тая ушла. Почему?
Тоня улыбнулась:
— Зачем вещи, если любви нет?
— Иехх… — закрутил головой Зиновьев. — Жизни не знаете, девушка! Ведь чего главное-то? Родить! А если ты непомерно на велосипеде ездила? Или на турнике крутиласъ? Надо беречь себя для главного своего дела, поняла? — Он вздохнул. — А вот Тая — не поняла. И докрутилась-доездилась. Да еще меня и виноватым сделала: ты, говорит, — и обзывает иностранным словом, я еще в словарь полез — нашел и ужасно обиделся.
— Ну а может, оно и на самом деле? — хмыкнул Фаломеев.
— Да брось ты… — Зиновьев был очень увлечен своим несчастьем, — я ей говорю — вон в Ташкенте, говорю, сплошные дети, у кого пять детей — за людей не держат, а мы? Узаконенный загсом разврат, вот что! Пережитки дают отрыжку.
— А ты с ними борись. — Фаломеев завернул остатки курицы в газету и вышел в коридор.
— Ладно, умник… — Зиновьев задвинул двери купе и поманил Тоню пальцем, зашептал нервно: — Видала, во что он курицу завернул, видала?
— В газету… Вы отвернитесь, мне нужно слезть.
Зиновьев поспешно отвернулся:
— В газету-то в газету, да ведь — во что…
— Слышь, Зиновьев, — Фаломеев отодвинул дверь, — а что такое любовь? Ты думал?
— Степан Степаныч, ну что вы, право… — укоризненно произнесла Тоня. — Вы дверь закройте, мне причесаться надо.
— Ан в самом деле, — подхватил Зиновьев. — Любовь, любовь, а что это такое — никто не знает. Пишут-пишут, только бумагу изводят, а ясности — нет.
— А у нас всегда и во всем должна быть ясность, — кивнул Фаломеев. — Иначе мы не сможем противостоять проискам классового врага.
— Во! Это ты — в точку. — Зиновьев снова помрачнел. — Жалко. Родился бы у меня сын! А потом — внуки! И не сгас бы род Зиновьевых!
— Скажи-ии — «род»… — протянул Фаломеев. — Ты чего — граф?
— Будет изгиляться-то, — отмахнулся Зиновьев. — Ты вот женат?
— Теперь нет.
— Вот оно и открылось… — Зиновьев не скрывал торжества. — Бросила?
Фаломеев вздохнул и промолчал.
— Степан Степаныч, — Тоне надоела перепалка, и она решила увести разговор в сторону, — я спросить хотела… Вы где работаете?
— Тонечка… — Фаломеев широко улыбнулся. — Давайте лучше в окно смотреть. Вон красота какая…
— Секрет?
— Это у Него-то? — Зиновьев натужно рассмеялся.
— А можно, я угадаю? — Тоня не обращала внимания на Зиновьева.
— Вы лучше про него, — нахмурился Фаломеев.
— Не интересно. Товарищ Зиновьев — в школе завхоз.
— Это вы раньше про меня знали! — крикнул Зиновьев. — Нечестно! Я, может, от болезни завхозом стал. Может, меня в типографии свинец сожрал, что вы про жизнь знать можете…
— Я могу объяснить, — этот человек делался ей все неприятнее.
— А позвольте-ка мне… — Фаломеев с интересом посмотрел на Тоню и взял Зиновьева за руку: — Большой, средний и указательный испачканы фиолетовыми чернилами, даже пемза не берет. Наливаешь чернила в чернильницы, а потом берешь пробку тремя пальцами и затыкаешь бутылку. — Он улыбнулся: — Так?
— Да ну вас… — Зиновьев расстроился. — К нам цирк приезжал, так там один как заорет: «Мужчина на третьем ряду, восьмом месте, у вас спина белая!» Тот заоглядывался — куда тебе… Вся в мелу.
— Это подсадка, Митя. Они заранее договариваются.
— Ну да? — растерялся Зиновьев. — Это ж обман?
— Ну, не ходи… — Фаломеев прикрыл зевок ладонью.
Поезд шел медленно, за окном бесконечно тянулись аккуратно покрашенные заборы — ровные, одинаковые; зеленели подстриженные лужайки, на которых картинно паслись черно-белые коровы. Сильно трясло.
— Парадиз… — Фаломеев достал еще одну курицу.
— Раньше здесь чужая территория была, у них колея узкая, мне знакомый рассказывал, а наши перестелили, вот и трясет. — Зиновьев глубокомысленно замолчал.
— Торопились… — Фаломеев начал жевать. — Стыки плохие.
— Ты бы не торопился, когда здесь пули свистели, — взглянул исподлобья Зиновьев. — Я из первых рук знаю, от знакомого.
— Насчет пуль ты прав… — Фаломеев смачно обсосал косточку, — свистели они здесь, и многие наши под пулями легли. Националисты стреляли…