Половина одиннадцатого… А я уже готова, опять слишком рано. Браг, мой партнёр, – с его лёгкой руки я и попала в пантомиму – вечно ругает меня за это, не очень-то стесняясь в выражениях:
– Чёртова дилетантка! Спешит как на пожар. Если жить по-твоему, то уже в половине восьмого, за ужином, давясь салатом, надо начинать мазать морду тоном…
Три с половиной года работы в мюзик-холлах и театрах ничему меня не научили: я всегда бываю готова раньше, чем нужно.
Десять тридцать пять… Если я не раскрою сейчас эту книгу, читанную-перечитанную – она почему-то валяется на гримировальном столике, – или газету «Пари-Спор», которую костюмерша исчеркала моим карандашом для бровей, отмечая победителей, я окажусь наедине с собой, лицом к лицу с этой загримированной наперсницей, что уставилась на меня из глубины зеркала своими запавшими глазами, окаймлёнными жирной лиловатой подводкой. У неё розовые скулы того яркого тона, что у садовых флоксов, и красные в черноту губы, блестящие, будто лакированные… Она долго-долго глядит на меня в упор, и я знаю, что она вот-вот заговорит… Она скажет мне:
«Неужели это ты?.. Совсем одна, в этой камере с белыми стенами, которые нетерпеливые руки, заточённые здесь, не знающие, чем заняться, исчертили сплетёнными инициалами и непристойными наивными рисуночками. На этих алебастровых стенах чьи-то ногти, покрытые алым лаком, как твои, процарапали какие-то знаки – как бы вырвавшийся из подсознания вопль одиночества… Вот у тебя за спиной явно женская рука начертила: Мари… Росчерк в конце слова взмывает вверх, будто крик… Неужели это ты, совсем одна, под этим гудящим потолком, который сотрясается, словно корпус работающей мельницы? Почему ты здесь совсем одна? Здесь, а не в другом месте?..»
Да, это опасные минуты прозрения… Кто постучит в дверь моей гримуборной? Чьё лицо заслонит меня от глаз моей загримированной наперсницы, которая следит за мной из глубины зеркала?.. Его Величество Случай, мой друг и властелин, надеюсь, окажет мне милость и пришлёт вестников из своего сумбурного царства. Я теперь верую только в него и в самоё себя. Но главным образом, конечно, в него, ведь он всякий раз успевает вытащить меня из воды, когда, захлебнувшись, я иду ко дну, хватает меня, словно пёс, за загривок и трясёт, чуть прокусив зубами мою шею… Так что при каждом приступе отчаяния я жду теперь не своего конца, но приключения, маленького банального чуда, того, что соединит блестящим колечком разъятую цепь моих дней.
Это вера, настоящая вера, с её подчас наигранным ослепленьем, с лицемерием её отрешений от всего на свете, с упрямой надеждой даже в тот миг, когда орёшь не своим голосом: «Все меня оставили, все, все!..» И в самом деле, когда я в сердце своём назову Его Величество Случай иным именем, то стану образцовой католичкой.
Как вздрагивает пол там, наверху! И не удивительно, ведь холод собачий: русские танцоры усерднее обычного бьют чечётку, чтобы согреться. Когда они все вместе хриплыми фальцетами заорут «И-ех!», будет одиннадцать десять. Здесь я узнаю время не по часам. Всё выверено до минуты, и так целый месяц, безо всяких сбоев. Десять часов – я прихожу. Госпожа Кавалье поёт три песни: «Бродяжки», «Я целую тебя на прощанье», «От горшка два вершка». Антоньев со своими собачками – десять двадцать две. Выстрел, лай – это кончается номер с собачками. Скрежещет железная лестница, кто-то кашляет – это спускается Жаден. Кашель прерывается проклятьями, потому что всякий раз она наступает на подол своего платья, это уже стало каким-то ритуалом. Десять тридцать пять – выступает куплетист Бути. Десять сорок семь – русские танцоры. И, наконец, одиннадцать десять – я!
Я… Мысленно произнеся это слово, я невольно поглядела в зеркало. И в самом деле, это я сижу здесь с ярко нарумяненными щеками и подведёнными синим карандашом глазами, густая краска на веках оплывает от жары… Неужели я буду ждать, пока весь мой грим не потечёт? Буду ждать, пока моё отражение не превратится в разноцветную расплывшуюся кляксу, прилипшую к зеркальному стеклу, словно какая-то нечистая слеза?
Ну и холод, зуб на зуб не попадает! Я зябко потираю руки, какие-то серые от холода под тонким слоем жидкого тона, который, застывая, покрывается, словно паутиной, сеткой мелких трещин. Чёрт возьми, да батарея же просто ледяная! Ведь сегодня суббота, а по субботам здесь не топят – пусть, мол, весело галдящие, подвыпившие простолюдины согревают зал своим дыханием. А об артистах в гримуборных никто не думает. От удара кулака затряслась дверь, и даже в ушах у меня зазвенело. Я поворачиваю ключ и впускаю своего партнёра Брага. Он уже в костюме румынского бандита и искусно загримирован «под загар».
– На выход!
– Знаю. Заждалась уже. Тут околеешь от холода.
На верхних ступеньках железной лестницы, ведущей на сцену, сухой, пыльный, горячий воздух окутывает меня, как удобный, но грязный плащ. Пока Браг педантично следит за тем, чтобы всё поставили где положено и чтобы не забывали приподнять у задника софит, изображающий свет заходящего солнца, я машинально смотрю в светящийся глазок в занавеси.