Семен Израилевич Липкин
СТРАНИЧКИ АВТОБИОГРАФИИ
Мне было восемь лет, когда я поступил в пятую одесскую гимназию, в старший приготовительный класс. В нашем околотке я был единственным неправославным мальчиком, ставшим учеником казенной гимназии. Шел 1919 год, городом овладела добровольческая армия Деникина. Экзамены были трудными, так как, чтобы быть принятым, мне надо было сдать все предметы только на пятерки. Особенно запомнился тот экзамен, который принимали сразу три преподавателя - русского языка, истории и Закона Божьего. Я должен был прочесть стихотворение "с выражением", объяснить его грамматический строй, назвать коренные слова (то есть с буквой "ять"), ответить на вопросы, связанные с историей,стихотворения подбирались экзаменаторами соответствующим образом. На мою долю выпала пушкинская "Песнь о вещем Олеге". Дело пошло хорошо, я даже ответил на вопрос историка, как называлась столица хазарского царства,- Итиль: этого в учебнике не было, историк ко мне придирался, но я знал об этом городе, потому что любил читать книги по истории средних веков. Книгами меня снабжали соседи по двору - старшеклассники. Но историк вдруг спросил: "На каком языке говорили хазары?" Я был достаточно смышлен, чтобы понимать, что ответить: "на хазарском" - было бы ошибкой, здесь - явная ловушка, и, отчаявшись, сказал: "Не знаю". Тем самым отрезал себе дорогу в гимназию. За меня заступился батюшка: "Нельзя так",- сказал он историку. Мне вывели пятерку.
Я был освобожден от уроков Закона Божьего, но посещал их,- и не только из благодарности батюшке. Я был религиозен, а почему,- объяснить трудно. Мой отец, старый социал-демократ, в Бога не верил, мать исполняла только некоторые обряды, слабо понимая их значение. В моей голове странно сливались и Ветхий Завет, которому, против воли отца, меня учили в подлиннике, и мифы Греции, и мифы Египта, и уроки Нового Завета. С непостижимым благоговением я по праздникам входил и в Покровскую церковь на Александровском проспекте, и в греческую на Екатерининской, и на той же Екатерининской - в польский костел, и в синагогу на Жуковской, и в караимскую кинесу на Ришельевской, и в кирху на Новосельской. Особенно мне нравилось богослужение в католическом храме св. Петра на Гаванном спуске,- там молились местные французы. С тем же благоговением, став переводчиком, я посещал калмыцкие хурулы и самаркандские мечети, а потом - индуистские храмы в Дели, Калькутте, Мадрасе. Сердце мое трепетало, в голове рождалось чудо мысли. Может быть, мои экуменические воззрения, окрепшие в молодости, тайно, подспудно рождались во мне в детские годы.
В отличие от многих своих ровесников, я без интереса читал Майна Рида, Луи Буссенара, с упоением читал романы Фенимора Купера, Вальтера Скотта и стихи, заучивая наизусть строки Некрасова, Никитина, Плещеева, А. К. Толстого, Майкова, сказки Пушкина. Я и сам рано начал писать стихи, подражая знакомым мне образцам. В годы военного коммунизма, помимо, конечно, Библии, излюбленным моим чтением стали "Илиада" и "Одиссея".
Зимой 1920 года, когда я уже учился в первом классе, в Одессу вступили большевики, теперь - навсегда. Наша гимназия стала трудовой школой. Церковь св. Алексея, названная так в честь святого, чье имя носил наследник, на самом верхнем этаже переоборудовали в зал, но на нижних остались в неприкосновенности метлахские плиты и - что важно - прежние преподаватели (кроме батюшки Василия Кирилловича, с которым дружил вплоть до студенческих лет, пока его не выслали на Соловки). Учителя были превосходные, к тому же интеллигентные. Я на всю жизнь им благодарен, в особенности Петру Ивановичу Подлипскому, преподавателю русского языка. От него я узнал не только о Пушкине и о Лермонтове, но и о Баратынском, Тютчеве, Фете, Полонском, я показывал ему свои стихи, иногда он их одобрял.
В старших классах я стал участвовать в занятиях школьного литературного кружка. У нас был руководитель, не помню, как его звали, видимо, студент-филолог. Он разбирал наши опусы, опираясь на комсомольских поэтов. Мои стихи не вызывали в нем сочувствия, но однажды он почему-то меня похвалил, стихи напечатали в нашей стенной газете. Мне этого показалось мало, и я принял отважное решение, отправился на Пушкинскую улицу, в редакцию "Одесских новостей". В комнате без окон, отделявшей собственно редакцию от гудевшей за стеной типографии и освещаемой электрической лампочкой, меня принял высокий, с седым вихром, чуть сутулый консультант в мятых парусиновых брюках и в толстовке,- одет не по-зимнему. Рукой с необычно длинными ногтями он отстранил мою тетрадку, сказал, хрипло дыша: "Стихи надо читать вслух". После первого стихотворения сказал: "Любите ритм, не читайте как пономарь". После второго вперил в меня серо-зеленые глаза и лукаво, победно улыбнулся: "Последние две строки вы сперли у Гумилёва". Я чистосердечно признался: "Поэта Могилёва не знаю". Тут уже он начал смеяться громко, хотя и с хрипотцой: "Каких же вы знаете поэтов?" Стыдиться мне, я думал, было нечего, я начал перечисление с Ломоносова и закончил, кажется, Надсоном - или Фофановым: у нас в доме были дореволюционные "Чтецы-декламаторы". "А современных?" - спросил консуль-тант.Ответ: "Эдуарда Багрицкого и Демьяна Бедного".- "Кто вам нравится больше?" "Багрицкий".- "Почему?" - "Он о море хорошо пишет. И очень звучно. Сравнения у него яркие".- "Так слушайте. Багрицкий буду я. Вы ничего не знаете. Приходите ко мне в воскресенье вечером на Дальницкую. Вам известно, где находится джутовая фабрика?" - "Да, в конце Молдаванки, за Степовой".