Хлумов В.
Старая дева Мария
Маша проснулась со странным, смешанным, неопределенным предчувствием. Будто что-то произойдет или уже произошло, но она об этом вот-вот узнает, а пока лишь ощущает какое-то неудобство, впрочем, вполне приятное, будто бы она проснулась не дома, не в обычной, уже давно надоевшей обстановке, а в новом, неизвестном, необжитом ею жилище. Как будто, это новое жилье или, уместнее даже сказать - обитель, - является, именно, не просто какой-то там квартирой, но целым огромным идеальным миром, миром, наполненным светом, радостью, любовью и, - снова светом, к которому всю ее сознательную жизнь она стремилась и о котором мечтала. Здесь хорошо, здесь легко быть счастливой, быть нужной всем и не страдать от страданий вокруг, потому что их, как бы, нет вообще. Что-то теплое, нежное, почти бархатистое касается ее груди, но не тревожит и не возбуждает, а, просто, неподвижно касается, как бы прикрывая, сохраняя то же нежное уязвимое место от грубого постороннего действия. Она спит и бодрствует одновременно, ибо слышит, как тихо и спокойно бьется ее сердечко, как осторожно-внимательно к ней проплывают вверху стерильно белые облака, сейчас уже больше похожие на птиц-голубей, но необычных, не почтовых, а других, огромных, несущих не вести, но жизни. И еще ей чудится какой-то странный звук, нето звонкий, как медный колокольчик, нето скрипучий, как старая пружина, но, определенно, тревожащий и, как-будто, что-то обещающий. И не хочется просыпаться в этот обычный мир, где, конечно, ничего подобного случиться не может. Она знает: стоит разлепить веки, и она снова очутится там, куда ее занесла судьба с раннего детства - на холодный родительский шестой этаж, с холодным материнским однообразным "доброе утро", в тусклые безотцовские углы-каморки, где они прожили с матерью ровно тридцать два года. Да нет, на самом деле, дом-то у них был, конечно, совсем не хрущеба - серый, шершавый, как утес с огромными окнами, с высокими лепными потолками. Чего только тут никогда не доставало, - и это чувствовалось особенно в последние годы, так это - здорового мужского присутствия, и от этого все домашние предметы: шкафы, стулья, диван и детская кроватка, ныне пустующая, но хранимая для будущего, - все это назойливо говорило: ну, Машенька, видишь, и без мужа прожить можно, а что ребенок - так это вообще нынче не проблема, сама ведь знаешь, какое у тебя отчество. А отчество у нее было, как нарочно, до того редкое, что никак она не могла никого подобрать себе в потенциальные отцы. Мария Ардальоновна - вот так, и добавить нечего к вечному материнскому молчанию. Скорее всего, придуманное было это отчество, литературное слишком, тем более, что мать Маши была крайне начитана, и предавалась этому занятию каждый божий день.
Маша открыла глаза, и старая, пятидесятых годов люстра, сделанная в грубоватом стиле советского барокко, тут же подтвердила самые ее худшие ожидания. Тут уж она вспомнила, с чем могло быть связано ее зыбкое предчувствие: вчера она вернулась очень поздно, а точнее, уже сегодня, - она не помнит, во сколько, помнит, что уже светало, - а на дворе осень, они вчера с коллегами загуляли на даче под Новым Иерусалимом, почему-то именно ее решился отвезти домой Марсаков, - красавец, первый парень на кафедре, - и отвез, наверное, она сама просила, беспокоилась за маму. Она, кажется, немного выпила. Кажется, потому что до того Маша вообще никогда не пробовала спиртного и, следовательно, это "кажется" объяснимо даже немногим. Ха, Маша улыбнулась, ведь он ее пытался обнять в подъезде, но не из какого-то особого желания, а так, ради проформы, чтобы не обиделась. На работе ее немножко жалели и за глаза называли старой девой, в смысле незамужества, и Маша знала об этом, и знала, что Марсаков только как бы из приличия стал приставать к ней в подъезде, потому что Марсаков чувствует женщин кожей и в ее случае просто заранее знал, что обречен на неудачу. Хотя, хотя...
Маша встала, подошла к зеркалу, несколько минут рассматривала свое бесполезное тело. Нет, красавицей она не была, но все ж таки была женщиной очень симпатичной и с очень выраженными формами, с нежной чувствительной кожей, с изюминкой, как мог бы выразиться тот же Марсаков. Да, было в ней некоторое неопределимое очарование, придававшее особую, незаменимую никакой фотографической красотой женственность, будоражащую мужское воображение. Тем более, казалась неуместной, странной и нереальной ее кристальная девственность на четвертом десятке жизни. Как будто, все эти годы прошли мимо, не обласкав ее и не ошпарив, как будто, не было весен и свежих влажных ветров, как будто она никого никогда не любила, и никто и никогда не любил ее. Да нет, и любила она, и ее любили, да только была у нее одна старомодная, в теперешних условиях смешная черточка, о которой никто даже не мог предположить, и даже не черточка, а настоящая принципиальная черта-граница, за которую никак она не могла переступить.
Маша накинула халат, открыла дверь и замерла от неожиданности. В длинном темном коридоре кто-то был, и теперь она поняла кто, но вначале испугалась чужака, а после испугалась себя. Ведь, проснувшись, она знала - мать ушла на работу, и, следовательно, в доме должно быть пусто, хотя, на самом деле, должна была быть ее бабушка, мать-матери, про которую Маша совершенно забыла. И ей вдруг стало нестерпимо больно, что вот и ее когда-нибудь в будущем тысячелетии забудут, старую, выжившую из ума, рядом живущие, и когда-нибудь, в такое же беспросветное серое осеннее утро она напугает своим присутствием новых, неродившихся еще обитателей шестого этажа.