…Темными безлунными ночами Николай Гаврилович Чернышевский слезает со своего пьедестала и, озираясь по сторонам, чтобы никого не напугать, спускается вниз по улице Волжской — до тех пор, пока не упирается в постамент-кресло, на котором сидит Константин Александрович Федин и смотрит на пивной павильон. «Ну что, брат Костя, проблемы?» — печально спрашивает Чернышевский. «Типа того, брат Коля, — соглашается Федин. — А что делать?..»
Стоп-стоп! Этот разговор двух каменных гостей, разумеется, есть чистый вымысел: у Чернышевского с Фединым сегодня проблем нет, поскольку оба писателя-земляка уже умерли. Другое дело — литературные бренды «Чернышевский» и «Федин», раскрученные в советскую эпоху. С ними и впрямь сегодня не все благополучно.
Во времена СССР Чернышевский и Федин вряд ли бы стали жаловаться. Оба они (первый раньше, второй позже) заслужили прописку в официальном Пантеоне времен развитого социализма и отвечали, соответственно, за XIX и XX века: Николай Гаврилович как «выдающийся революционер-практик, вдохновитель борьбы масс против царизма и крепостничества», а Константин Александрович как председатель правления СП СССР, Герой Соцтруда и лауреат Сталинской премии, запечатлевший «переход лучшей части интеллигенции на позиции пролетарской революции» (цитаты взяты из третьего тома «Энциклопедического словаря» 1955 года).
С мрамором, бронзой и мемориальными табличками перебоев в ту пору не было. Оба писателя стали для Саратова теми «священными коровами», без которых был уже невозможен список местных достопримечательностей, известных на всю страну. В честь Константина Александровича открывали музей, называли улицу, теплоход и пединститут. В честь Николая Гавриловича (помимо дома-музея) называли дюжину улиц, проспект, университет, станцию метро, несколько поселков во всех концах страны и др. Ну разве что не осуществилась заветная мечта внучки автора «Что делать?», Нины Михайловны, — переименовать Саратов в Чернышевскоград: согласно тогдашней иерархии партийных ценностей, революционер доленинского периода мог претендовать максимум на райцентр. (Впрочем, как рассказывают сотрудники музея, еще в начале 80-х годов по коридорам саратовской власти бродил некий отставной московский генерал с желтым портфелем и уговаривал чиновников вернуться к идее Чернышевскограда… Он, конечно, оказался сумасшедшим — но мания-то какова! Кто еще из писателей мог похвастаться персональным психом, да в таком высоком звании?)
Издательская судьба у обоих в советские годы складывалась тоже на редкость удачно: у первого — после смерти, у второго — еще при жизни. Оба были представлены в школьной программе (первый — пошире, второй — покомпактнее), что обеспечило регулярное тиражирование тех их произведений, которые были признаны главными. Помимо ПСС выходили тома избранного, трехтомники, шеститомники в разнообразных сериях. Про Чернышевского и по Чернышевскому ставились спектакли, по Федину — телевизионные сериалы. Хотя в биографиях обоих писателей наличествовали некоторые идейные шероховатости (первый был не в ладах с Карлом Марксом и ничего не писал о диктатуре пролетариата; второй, по молодости, принадлежал к идейно небезупречному литературному сообществу «Серапионовых братьев»), все сомнительное ретушировалось или аккуратно замалчивалось: прокрустово ложе господствующей идеологии обслуживали умелые специалисты…
Идиллия продолжалась до начала 90-х, а потом все кончилось. То есть памятники остались на пьедесталах, улицы — на картах, музеи — на своих местах, и даже книги выпускаются до сих пор (хотя без былого фанатизма и гомеопатическими тиражами: Чернышевский в «Дрофе», Федин в «Терре»). Однако исчезло главное — госзаказ. А без этой подпитки даже самые стойкие бренды не могли не скукожиться. Вчерашняя идеология, которая вознесла как Чернышевского, так и Федина на вершину писательских иерархий, превратив в символы, обоих же быстренько и угробила.
Чернышевского, например, раньше массово насаждали, как картошку при Екатерине или Маяковского при Сталине и Брежневе — то есть без чувства меры. В советские годы этот бренд продавливали (в стране и особенно в Саратове) с таким нажимом и пренебрежением к специфике художественного творчества, что когда маятник качнулся назад, Николаю Гавриловичу пришлось расплачиваться не только за публицистичность своей прозы и сюжетные натяжки, но, главным образом, за ретивость чиновников от минпроса и минкульта.
И беда была не только в этом. Ушло в прошлое четкое советское деление исторических фигурантов на «положительных» и «отрицательных» (царизм — плохой, борцы с ним — хорошие), ему на смену пришел релятивизм сродни шизофрении. В новом Пантеоне, где роли мучеников отведены Столыпину или Николаю II, Чернышевский выглядит странно и двусмысленно. Герой? Не герой? Атеист, не любил царя-батюшку, сочинял в тюрьме непонятно что, «глубоко перепахавшее» Ленина, — разве не подозрительно? Был очень нелюбим Первым Лицом государства, угодил в Сибирь по явно надуманному обвинению — совсем нехорошо, здесь уж налицо явная аллюзия чуть ли не с Ходорковским. А тут еще Лимонов так и норовит записать Николая Гавриловича то ли в предтечи, то ли в союзники, то ли в соавторы (в книгу «Другая Россия», написанную в Лефортовской тюрьме, Эдуард Вениаминович нарочно включил фрагмент из «Что делать?» — как послесловие к себе, любимому).