Все кардиохирурги порядочные сволочи, и Конвей в этом смысле отнюдь не является исключением. Он вихрем ворвался в лабораторию патологоанатомического отделения в 8:30 утра, на нем все еще был зеленый хирургический халат и шапочка, и он неистовствовал. Когда Конвей вне себя от злости, он что есть силы стискивает зубы, и монотонно цедит слова сквозь них. Лицо его при этом багровеет, а на щеках проступают пунцовые пятна.
— Идиоты, — шипел Конвей, — недоумки чертовы.
Он ударил кулаком о стену; расставленные на полках шкафов пузырьки и склянки испуганно задребезжали.
Все мы знали, что происходит. В день Конвей делает две операции на сердце, первая из них начинается в 6:30 утра. И когда двумя часами позже он объявляется в лаборатории нашего отделения, то происходит это лишь по одной-единственной причине.
— Бестолочь, ублюдок безголовый, — сказал Конвей и со злостью пнул ногой урну для мусора. Урна опрокинулась и с грохотом покатилась по полу.
— Чтоб ему пусто было, чтоб его поганые мозги повылазили, — продолжал разоряться Конвей, отчаянно гримасничая и устремив взгляд в потолок, как будто обращаясь к Всевышнему. Всевышний же, как, впрочем, и все мы, уже не раз слышал это и прежде. Все тот же гнев, и опять крепко стиснуты зубы, и снова раздается грохот и богохульство. Конвей неизменно остается верен себе, и это очень напоминает повторный показ кадров одной и той же старой киноленты.
Объектами для негодования чаще всего становились ассистенты, медсестры, техники, отвечающие за оборудование. Но вот сам Конвей, как ни странно, никогда не входил в это число.
— Тут хоть еще сто лет проживи, — цедил Конвей сквозь зубы, — все равно не найдешь приличного анестезиолога. Никогда. Потому что их не существует в природе. Все, все они тупые говнюки и ублюдки.
Мы сочувственно переглянулись между собой: на этот раз не повезло Герби. Примерно раза четыре за год в адрес Герби сыпались упреки и проклятия. В оставшееся же время они с Конвеем были близкими друзьями. И тогда Конвей превозносил его до небес, называя самым лучшим анестезиологом во всей стране, уверяя, что он лучше, чем Сондерик из «Брайхама», лучше Льюиса из «Майо», короче, лучше всех.
Но четыре раза в год Герберт Лэндсмен все же обьявлялся виновным за СНС — на слэнге хирургов это означает смерть на столе. В кардиологии такие случаи отнюдь не редки: пятнадцать процентов из ста для большинства хирургов, и восемь процентов из ста для такого человека, как Конвей.
И именно потому, что Фрэнк Конвей был хорошим хирургом, потому что у него лишь восемь операций из ста заканчивались неудачей, и потому что у него была легкая рука, всем волей-неволей приходилось мириться с вспышками раздражения и гневными порывами с его стороны, когда он был готов крушить все, что ни попадется ему на пути. Как-то раз досталось даже лабораторному микроскопу, ремонт которого впоследствии обошелся в сотню долларов. Но и тогда никто и глазом не моргнул, все сделали вид, как будто ничего не произошло. Потому что у Конвея было лишь восемь процентов операций со смертельным исходом.
Конечно же по Бостону ходили упорные слухи о том, как ему удается добиться столь низкого процента смертности, того показателя, что сами хирурги между собой называют не иначе как «коэффициентом убойности». Говорили, что Конвей намеренно не берет пациентов с осложнениями. Говорили, что Конвей избегает оперировать пожилых пациентов. Говорили также, что он противится новшествам и никогда не применяет в своей практике новых и рискованных методик. Все эти доводы, разумеется, были лишь досужим вымыслом. Коэффициент убойности у Конвея оставался столь низок, потому что он был превосходным хирургом. Только и всего.
А тот факт, что как личность он был совершенным ничтожеством, считался вроде как излишней подробностью.
— Тупица, вонючий ублюдок, — сказал Конвей. Он гневно оглядел лабораторию. — Кто у вас тут сегодня за главного?
— Я, — ответил я. Как старший патологоанатом в тот день я отвечал за работу лаборатории. И поэтому все должно было проходить через меня. — Вам нужен стол?
— Да, черт возьми.
— Когда?
— Вечером.
Это было вполне в духе Конвея. Он всегда проводил вскрытия по своим случаям со смертельным исходом вечером, нередко задерживаясь в секционном зале далеко за полночь, словно желая тем самым наказать самого себя. Но вот присутствовать при этом никогда не позволялось никому, даже стажерам, работавшим с ним. Кое-кто говорил, что якобы во время вскрытия он плачет над трупами. Другие же утверждали, будто бы, наоборот, похохатывает. Но наверняка этого не знал никто. Кроме самого Конвея.