Дорогой читатель!
Об одной из повестей Вавилонского цикла моя крестная выразилась лаконично и емко: «У приличий есть границы. Ты зашла далеко за них».
А одна моя добрая приятельница с некоторых пор именует меня «Лимонов в юбке».
Оба мнения мне страшно льстят. Я пересказываю их всем и каждому, принимая при том возмущенный вид, — это тоже правила игры.
На самом деле глобальное неприличие «Вавилона», как мне кажется, кроется не в обилии «ненормативной лексики» (вот уж без чего можно обойтись при желании — другое дело, что желания такого нет) — а в принципиальной гомосексуальности повестей этого цикла. Действующие лица каждой из них — либо только женщины, либо только мужчины. При этом более непристойными кажутся те, где только женщины. Почему — понятия не имею.
Является ли автор этого безобразия гомосексуально озабоченным? Мучим ли комплексами детсадовского возраста?
Да нет, не является и не мучим. Во всяком случае, не больше, чем большинство.
...А было так: стояла пыльная весна перестройки, от апрельского же пленума вторая. Об этом времени я сочинила следующие стихи:
Вот счастье посетило дуру:
Запреты сняты, дни тихи,
И я сдала в макулатуру
Все запрещенные стихи.
Но прежней скудной жизни крохи
Еще таятся по шкафам —
Бесценный памятник эпохи —
Слепой и рваный Мандельштам.
Мандельштам действительно хранился в шкафу — чтобы если что, так не — и представлял собой шестую плохочитаемую копию под копирку нескольких стихов. Я их разбирала, как тайнопись, дорисовывая угаданные буквы карандашом.
Там были такие строчки: «Ветер нам утешенье принес, и в лазури почуяли мы ассирийские крылья стрекоз...»
Вот об этих-то стрекозах и шел разговор пыльной весной перестройки. Мы сидели с моим другом в редакции заводской многотиражной газетки и смертно скучали. Мы оба уже написали по десять строк о передовиках производства («Семнадцатилетней девчонкой сорок лет назад переступила она порог родного цеха и с тех пор...») Время тянулось медленно-медленно. Хотелось домой, но было нельзя.
«Почему — ассирийские?» — задумчиво говорил друг. Начальство не слышало нашего разговора. Слышало бы — удивилось бы.
«Потому что — синие...» — предполагала я.
Он взял фломастер, несколько раз провел им по листку бумаги: ш-ш-ш... ш-ш-ш... «И шуршат... Ас-сирийские...»
Так и остались эти шуршащие синие крылья, заполонившие небо надежды. И каким-то странным образом связавшиеся в воображении с саранчой Судного Дня.
И есть в Городе станция метро, выложенная синим кафелем. Станция, где всегда то самое вавилонское столпотворение, где бесконечные лотки с товаром, бабки с барахлом, нищие с банками для подаяния, алчные «блюстители порядка», никому не нужные трупы за ларьками — та самая Сенная, где в свое время бродил Раскольников, когда у того было плохое настроение — «чтоб еще тошнее было».
Так оно и наложилось одно на другое: «слепой и рваный Мандельштам» с его ассирийскими стрекозами, печальное бытие в заводской многотиражке, скрашенное беседой о бесполезном, сумасшедшая и нищая синяя станция метро «Сенная площадь».
И из всего этого, как из рога изобилия, почти помимо воли автора, посыпался «Вавилон».
Вообще-то автору не к лицу объяснять, «что он хотел сказать» своим сочинением. Да и не всегда он, автор, это сам понимает. Но все-таки влезу с одним комментарием. «Вавилон» — не чернуха и не депрессуха. По большому счету, это те следы, которые были оставлены тихо отползающим от чернухи человеком. Сказать — «бодро отходящим» — не посмею, именно «отползающим».
Куда? А туда, где жизнь прекрасна. Где жива настоящая любовь, где не страшит свобода, где бессильна смерть, где по лазурной изразцовой дороге величаво бредут, чередуясь, тучные быки и роскошные воины с заплетенными в косички бородами...
Навеки Ваш
Автор
Пиф пила кофе у себя на кухне — босая, в одной футболке на голое тело. Ходики оглушительно тикали и время от времени испускали утробное ворчание. Сквозь пыльные, два года не мытые окна, сочился солнечный свет.
Стояло лето, такое жаркое в городе, что каждый вдох грозил удушить. Поэтому Пиф вздыхала осторожно, в несколько приемов.
Ей предстояло дежурство, и она заранее готовилась к томительному отсиживанию суток в Оракуле. Но с этим ничего нельзя поделать: регулярные суточные дежурства особо оговорены в контракте, который она подмахнула полтора года назад.
Встала, поставила новую порцию кофе. Залезла с ногами на подоконник, высунулась в окно, насвистывая:
Assyrische Soldaten
Tag und Nacht marschieren,
Assyrische Soldaten
Niе kapitulieren...
Ашшурские солдаты
День и ночь в пути,
Ашшурского солдата
Никто не победит...
Посидев с пять минут, Пиф услышала, как за спиной шипит, выкипая, кофе. Пиф сползла с подоконника, выключила газ. Наполнила, не споласкивая, чашку второй порцией. Когда кофе сбежит, остатки горчее, чем обычно. Весь аромат на плите, среди засохших макарон и старой суповой лужи. Лужа давняя, пошла трещинами, как степь в пору засухи.
Но вот и вторая чашка допита. Теперь — одеться в белое, до земли, платье, убрать волосы под покрывало, синее с белой полосой. Очки с толстыми стеклами придают этому архаическому одеянию совершенно идиотский вид. Но без очков Пиф почти ничего не видела.