Посвящается Бернгарду Вольтману, человеку, не покинувшему меня во всех превратностях судьбы
Осенью 1946 года я поступил на медицинский факультет Вюрцбургского университета и вместе с восемью сокурсниками поселился в голой обшарпанной комнате в здании физиологического института. В комнате стояли девять кроватей и длинный стол. Шкафов не было — для них в комнате просто не хватило бы места. Снятую на ночь одежду мы вешали на вбитые в стены гвозди. По ночам мы спотыкались о стоявшие между столом и кроватями протезы.
Здесь, в этой унылой комнате, мы начали с чистого листа устраивать свою жизнь, придавать ей новое направление и новый смысл. Питались мы на черном рынке, но альма-матер закрывала на это глаза; несмотря ни на что, мы оставались ее самыми даровитыми учениками. Мы искренне ее любили, и она, как истинная мать, многое нам прощала. Университет тоже был обескровлен и хотел восстановиться. В первом семестре я часто пропускал лекции. Я должен был писать, и я писал — каждый день до глубокой ночи. Я писал и писал, мысленно советуясь с отцом, поговорить с которым наяву я тогда не мог, он жил в русской зоне оккупации и был для меня недоступен. К тому времени, когда они с матерью сумели тайно перейти границу и мы снова воссоединились, я уже написал все, что хотел. Я наконец был свободен.
Спустя шестнадцать лет я совершенно случайно нашел те свои записи. Теперь я стал запоем их читать. Воспоминание, разбуженное этим чтением, было так сильно, что на какое-то время я замкнулся в себе, избегая общения с людьми. Ныне я живу в благополучии и достатке и наконец выпускаю свои записанные мысли на волю. Они не должны принадлежать одному мне. Я открываю их тебе, дорогой читатель. Я изменил лишь имена и местопребывание моих друзей, ибо распри и ненависть не перевелись еще в нашем мире.
Жизнь идет своим чередом, и раны постепенно затягиваются. На их месте образуются рубцы и шрамы. Мудрый просто смотрит на них, и лишь глупец не переставая их бередит.
Я веду этот рассказ, потому что должен это делать. Не знаю, смогу ли я рассказать все, но постараюсь изо всех сил.
Ночь.
В глубоком ущелье, высоко в Карпатах, лежал человек. Он лежал возле костра, который развел во мраке ночи. Стояла зима. Земля затвердела от мороза. Человек поднялся сюда из долины. С трудом пробрался он к вершинам, утопая по пути в глубоком снегу. Теперь он отдыхал, восстанавливая силы. Он придвинулся к огню и лежал, неподвижно глядя на языки жаркого пламени. Когда начинала мерзнуть спина, он переворачивался на другой бок.
Непроницаемый мрак темной стеной окружал призрачный огонек, лишь сгущавший черноту ночи. Стояла неправдоподобная тишина — слышался только негромкий треск пламени да завывание ветра в верхушках деревьев. Кто мог услышать, как стонет и плачет душа этого человека? Страшное волнение владело его чувствами и мыслями. Но по его поведению никто бы не сказал, какие сильные чувства его обуревают. Человек лежал у костра и не спеша, время от времени подбрасывал в него сучья. Дров под снегом было в избытке, и смерть от холода человеку не грозила. Тем человеком был я.
Мы яростно дрались в Чехословакии, когда утром 9 мая узнали, что все кончено: Германия капитулировала. С ужасающей ясностью над нами нависла страшная сила, гибельное и неотвратимое приближение которой мы смутно чувствовали все последние недели. Конец настал, фатальный, достоверный конец. Курилась туманом пропитанная кровью земля, друзья и враги были окутаны смертоносным, призрачным, черным чадом проигранной войны. Все было кончено! Наше отечество сложило оружие. Наша родина разбита. Наша Германия была наказана, как никогда прежде. Мы отказывались понимать, что произошло, хотя нам все было ясно — каждая клеточка моего существа противилась осознанию ужасной мысли. Надо ли было доблестно драться за это шесть лет на всех фронтах?! Это ли должно было стать наградой за пережитые муки, лишения и страхи — вернуться в развалины наших городов, лишившись всякой надежды на будущее? За это ли пали миллионы наших товарищей? Разве не шли они в бой с верой в то, что смогут спасти землю наших отцов от поражения? А миллионы изуродованных и искалеченных? Армия переживших невообразимый ужас и кошмар? Их жертвы оказались ненужными, напрасными?
Бледный и растерянный, стоял я в толпе одетых в серую форму бывших солдат. Мне казалось тогда, что мир утонул в напрасно пролитой крови. Тщетно пытался я представить себе лицо одного моего убитого друга, который буквально накануне напоил землю кровью из своей страшной раны. Я не находил лица, да и как я мог… Серой была толпа, в которой я стоял, серыми и спутанными были мои мысли… Все было напрасно! Все даром! Германия пала! С обеих сторон горы трупов! С обеих сторон легионы искалеченных, израненных, изуродованных. С обеих сторон руины, пепел и слезы. Кровавый туман покрыл землю. И Богу было угодно, чтобы Германия оказалась в самой глубокой бездне этого страдания…
Понимание конца и разгрома пожирало нас медленно, но неотвратимо, порождая настроение, которое невозможно описать словами, но которое, как мы отчетливо сознавали, останется с нами до конца наших дней. Ввиду ужасного поражения задача нашей дивизии сразу изменилась. Теперь не надо было прикрывать наступление одетой в серые мундиры армии, нам предстояло с боями отступать на безжалостно поверженную родину. Всякое сопротивление стало бессмысленным. Уцелевшие остатки разбитой армии начали выползать из укрытий и уходить от неприятеля. По земле покатилась волна отступления. Вскоре мы убедились, что двигаться крупными соединениями нам не удастся. Кольцо окружения было слишком плотным. Стоило нам высунуть нос, как мы попадали под убийственный огонь. Мы разделились на мелкие группы, каждая из которых отныне распоряжалась своей судьбой. Нашей группе в одну из ночей удалось прорваться сквозь русские боевые порядки и незамеченной выбраться на шоссе. С наступлением утра мы укрылись в лесу, чтобы спрятаться от противника. Самое трудное мы сделали, но теперь мы находились на занятой русскими территории, население которой с фанатичной ненавистью охотилось за нами. Покой, которым мы наслаждались на рассвете, вскоре закончился короткой стычкой с партизанами. Перестрелка была скоротечной и бескровной, противник быстро отступил, но тревога была поднята, и теперь нам предстояло встретиться с куда более серьезным противником — с русскими, и мы решили, что самое разумное — это еще более мелкими группами и поодиночке рассеяться в разные стороны.