Сперва — воспоминание.
Мы уже много лет жили в Лапландии. На небольшом кусочке земли между лесом и горами. Мы — это ты, я и наши дети. Тогда они были совсем маленькими.
В том году весь ноябрь шел снег, тяжелый, мокрый. Дороги засыпало. Березы согнулись под его тяжестью. Мы с тобой пошли в сад отряхнуть деревья. Когда с ветвей на нас падали снежные хлопья, мы смеялись как дети. Несколько часов подряд мы отряхивали деревья с помощью палок. Зима в том году пришла рано. Мокрый снег замерз и покрылся корочкой наста. Электричество то и дело отключали. В снежной темноте ты на улице жарил бараньи котлеты на гриле. В зимнем воздухе пахло древесным углем, и я не знала, что реальность уже тогда превратилась в воспоминание.
Наутро у тебя был самолет. Такси приехало еще до шести. Я сквозь сон слышала, как хлопнула дверца автомобиля. Вот он и уехал, помнится, я тогда подумала.
Прошло несколько дней. Мы говорили по телефону. Снова наступило утро. Было еще темно. Дети спали в детской, я в — нашей постели. Почему мои руки дрожат, когда я пишу эти строки? В саду деревья склонились под своей снежной ношей. Наш маленький домик в лесу далеко от всего мира занесло снегом. Звонок телефона вырвал меня из сна, и трубку подняла уже не я, а испуганное животное, вытравленное из своей норы, дрожащее всем телом.
Голос телефонистки:
— Междугородный звонок из областной больницы. Соединяю.
Больницы? Ты? Но все же в порядке. Я звонила вчера. Ты очнулся после наркоза, немного поел киселя, сказали мне, и даже шутил с персоналом.
Другой голос в трубке, мужской. Он спросил, кто я и действительно ли это я, а не кто-нибудь другой. Это был врач. Он сказал, что случилось самое страшное. Я попробовала слова на вкус. Самое страшное. Это что-то, что хуже, чем просто страшное. Но не ужасное, не трагическое, не катастрофа... этого он не сказал... Я не помню, что он говорил дальше, мои мысли были заняты этими словами: я сравнивала их, сопоставляла с тем фактом, что он звонит и звонит так рано — сколько сейчас времени? Внезапно я поняла, что мужчина на другом конце провода говорит об операции, вероятно, это он тебя оперировал. Он сказал, что все было хорошо, что вчера вечером ты очнулся. Зачем он это рассказывает? Что-то случилось потом? Самое страшное. Когда же он дойдет до сути? Теперь врач говорил про кисель. Он к чему-то клонит, что-то хочет сказать, я начала догадываться что. Казалось, меня окружала тонкая оболочка, готовая лопнуть в любую минуту. Ты без сознания? В коме? Я сейчас же поеду к тебе. Буду держать за руку, пока ты не проснешься. Но голос в трубке говорит что-то. Ты потерял сознание в туалете. Там была медсестра. Нет, тебя не оставляли одного: с тобой все время кто-то был рядом. Тебя положили на носилки, и ты снова потерял сознание. Подняли тревогу. Тебе дали кислородную маску, сделали укол адреналина. Голос как мясорубка, перемалывающая меня кость за костью, жила за жилой. Голос говорит, что ты посинел, что анестезиолог, что дежурный врач, что ты на секунду очнулся, но снова потерял сознание, но я уже не слышу, что говорит голос. Вижу только контуры слов в мясорубке, в которую засосало все: картины, вспышки, всю мою жизнь, ты, наш дом, наш последний разговор, — все перемалывается в безжалостной мясорубке, и только. Все, что я различаю, это самая высокая нота на пианино, которая жалобным дискантом тренькает, тренькает посреди шторма.
И я оказалась одна на бескрайней равнине пустоты в полной тишине. Голос сказал: «…и он скончался в десять вечера и…» Мир для меня застыл. Никаких дорог, никаких нор. Но только на мгновение. А затем он начал трещать по швам и стремительно опрокидываться назад, назад в боль, сшибая все на своем пути и увлекая за собой. Под воздействием этой чудовищной силы каждая клеточка взорвалась жгучей болью. Назад, назад, против солнца, против солнца. Я закричала. Я стояла посреди бушующего шторма и кричала. Дети проснулись. Они прибежали из детской на мой безумный крик, напуганные до слез. И я завопила. Я бросала им в лицо все эти невозможные, бесформенные слова о том, что их папа мертв. Я выталкивала из себя слова, выплевывала, бросала в детей, кричавших так, словно их бьют. В трубке на полу надрывался голос, но мы его не слушали. Мы с детьми обнимали друг друга, держались друг за друга…