Будучи единственным ребенком, я долгое время рос вместе с братом. Я рассказывал о нем всем подряд — случайным собеседникам, приятелям на отдыхе, и им приходилось верить мне на слово. У меня был брат, превосходящий меня и в силе, и в красоте. Старший брат, замечательный и… невидимый.
В гостях у друзей я глядел на их братьев, примечал даже отдаленное внешнее сходство и мучился страшной завистью. Одинаково растрепанные волосы, та же манера улыбаться, два коротких слова: «Мой брат»… Загадка, некое существо, с которым ты обязан делиться всем, включая любовь родителей. Настоящий, живой брат. Тот же непокорный вихор на макушке, так же криво растущий зуб. Постоянный компаньон, извечный сосед по спальне, о котором, и сам того не желая, знаешь все самое потаенное — настроения, вкусы, слабости, запахи.
Для меня, одиноко царящего в четырех комнатах фамильного гнезда, это было непостижимо.
Единственный объект родительской любви, окруженный нежностью и заботой, я спал плохо, меня терзали кошмары. Едва гас свет — и я давился слезами, подушка промокала насквозь, а я не ведал их причины. Я стыдился, сам не зная чего, чувствовал вину, не понимая за что. Всеми силами я оттягивал момент засыпания. Детская моя жизнь каждый день поставляла новые огорчения и страхи, с которыми я боролся в одиночку. Я нуждался в ком-то, с кем можно было бы их разделить.
И вот однажды я перестал быть один. Упросив мать взять меня с собой, я поднялся с ней на чердак, где она решила навести порядок. С интересом открывал я это незнакомое помещение под самой крышей, его затхлый запах, баррикады из старой мебели, горы потертых чемоданов с ржавыми замками. Мать подняла крышку большого сундука, надеясь найти там старые журналы мод, где когда-то печатались ее рисунки. Вздрогнув от неожиданности, она обнаружила маленькую собачку с бакелитовыми глазками, мирно спавшую на груде старых одеял.
Потрепанная пыльная игрушка в связанном кем-то пальтишке. Я тут же схватил ее и крепко прижал к груди. Но взять собачку с собой вниз мне не удалось — мать, испытывая очевидное замешательство, настойчиво просила оставить игрушку в сундуке.
Той же ночью я впервые прижимался мокрой от слез щекой к груди брата, который только что вошел в мою жизнь. И я больше не собирался с ним расставаться.
С этого дня я жил в его тени, растворялся в его образе, как в широком, не по размеру, костюме. Он сопровождал меня повсюду: в школе, во дворе; я рассказывал о нем всем, кого встречал. Я даже придумал игру для домашних не садиться без него за стол, всегда класть еду сначала ему, а перед отъездом на каникулы в первую очередь собирать его вещи, и теперь мой выдуманный брат разделил наши будни.
Я создал себе брата, который вскоре начнет подавлять меня всей тяжестью своего выдуманного существования, брата, за широкой спиной которого я постепенно исчезну.
Я очень страдал из-за своей худобы и болезненной бледности, мне так хотелось, чтобы отец гордился мною. Обожаемый матерью, я в одиночестве зрел в лоне ее мускулистого натренированного живота, в одиночестве пробирался на свет меж ее спортивных ног. Я был первым и… единственным. До меня — никого.
Одна-единственная брачная ночь да несколько черно-белых свадебных фотографий, запечатлевших судьбоносную встречу двух прекрасных тел, подчиненных суровой спортивной дисциплине, — мужчины и женщины, слившихся воедино, чтобы дать мне жизнь, любить меня и лгать мне.
Слушая родителей, можно было подумать, что я всегда носил истинно французскую фамилию. Она защищала от неминуемой смерти, с ней я больше не был отростком проклятого генеалогического древа, подлежащего обязательному уничтожению.
И в то же время крестили меня почему-то так поздно, что я сохранил об этом событии самые отчетливые воспоминания: жест священника, прикосновение влажного креста к моему лбу, вот мы выходим из церкви, он крепко держит меня за плечи, я — под вышитым крылом его сутаны, под надежной защитой от гнева небес. Если бы вдруг, к несчастью, снова грянул гром, запись в приходской книге уберегла бы меня. Но в ту пору я, не размышляя, играл по правилам, был молчалив и послушен и, наблюдая за размахом празднества, старался поверить, что опоздание с крещением вызвано простой оплошностью.
Очевидное же хирургическое вмешательство — след от скальпеля на моем пенисе — объяснялось медицинской целесообразностью процедуры: ничего общего с какими бы то ни было национальными традициями, обычная забота о гигиене.
Наша фамилия тоже была отмечена шрамами: по официальному ходатайству отца в ней изменили две буквы. Новая орфография позволяла пустить глубокие корни во французскую почву.
Таким образом, разрушительная кампания, предпринятая палачами за несколько лет до моего рождения, получила свое тайное продолжение, обнажая безобразные тайны, недомолвки, культивируя чувство стыда, преобразуя фамилии и отчества, приумножая ложь. Даже низвергнутые, мучители продолжали мрачно торжествовать.
Несмотря на крайнюю осторожность, истина вдруг приоткрывалась в незначительных мелочах: кусочек мацы, поджаренный на яйце, самовар в стиле «модерн» на каминной полке, подсвечник, застенчиво хранимый в нижнем отделении серванта, под полками с посудой. И эти постоянные вопросы: меня часто спрашивали о происхождении фамилии Гримберт