Глава 1. Веселящаяся публика
— …и тогда я отказал ему от дома.
— Вы? Ему?
— Но общаться с ним недостойно, даже неприлично.
— А вы подумали…
— Но существует же честь!
— Вашей дочери поступать в его институт. Вам честь дороже дочери?
— Иначе я не мог.
— …Вы меня удивляете!
— …честь.
— Мы с вами не на диспуте в Доме ученых, а в метро, вы что, граф де Монсоро?
— При чем здесь де Монсоро?
— Для рифмы: метро — Монсоро, а потом, недавно показывали… Сегодня вы отказываете от дома, а завтра будете вызывать на дуэль?
(Из нечаянно услышанных разговоров)
Поскольку в наши дни, на излете двадцатого века, дуэли стали нелепым анахронизмом, то вопросы чести мы решаем не у барьера. Мы обсуждаем их на трибунах диспутов — без порохового дыма и алых пятен на снегу, бурно и мирно.
Мы не стреляемся, а дискутируем.
А дискуссии, как замечено, обладают одной забавной особенностью: то, что вначале кажется неясным и запутанным, к концу обсуждения несколько высветляется и уточняется, и, напротив, то, что было абсолютно и бесспорно понятным, оборачивается как бы неизвестной землей. Это относится в немалой степени и к дискуссиям о том, что такое честь и достоинство человека. Утверждаю это уверенно, потому что участвовал в них сам не единожды.
В старом, почти тысячелетней давности, стихотворении рыцарь, расставаясь с дамой перед походом, говорит ей, что любил бы ее более всего на свете, если бы не любил больше всего на свете чести.
К чести дамы, она понимает, что это ничуть не умаляет любви к ней рыцаря, не отводит любви второе место в его жизни, а, напротив, сообщает ей особую силу и красоту. Почему? Да потому, что человек, для которого честь на втором месте, не удержит на первом любовь перед лицом опасности, в испытаниях. И, не удержав, утратит ее совсем. Рыцарь, ставящий честь ниже любви, ненадежен и в любви.
Сегодня, на расстоянии веков, мы романтизируем и рыцарей и дам, но тем не менее седое стихотворение отразило важную особенность нравственного самосознания человечества: честь должна быть только на первом месте. Лишь при этом непременном условии вся система ценностей и целей становится оптимальной. Если чести нет на первом месте, ее нет вообще. Она — абсолют. Ее удел: или первенство, или отсутствие. Третьего не дано. Но если она отсутствует, «система жизни» делается нестабильной и неустойчивой, и то, что заняло место чести: любовь к женщине или любовь к себе, мало-помалу разрушает личность… Разумеется, я излишне подробно и даже нудно комментирую очаровательное рыцарское стихотворение и делаю это — положа руку на сердце, — чтобы с первых строк не показаться читателю смешным.
Это было не со мной, но тем не менее это было. Выступая перед молодежной аудиторией с рассказом об интереснейших явлениях сегодняшней советской и мировой литературы, писатель разрешил себе небольшой остросюжетный исторический экскурс. Он рассказал о маленькой трагедии, разыгравшейся более ста лет назад, в шестидесятых годах девятнадцатого столетия.
В страшные дни майских пожаров, в Петербурге 1862 года, когда в любом стихийном бедствии усматривали злой умысел революционно настроенных студентов, на Таракановском мосту по подозрению в подготовке взрыва был арестован некто М., чиновник Варшавской железной дороги, вчерашний студент. Ему угрожала смертная казнь. В массе улик играло решающую роль то странное обстоятельство, что он не дал никакого объяснения, откуда он возвращался через мост и где был перед этим в течение трех последних часов.
Генерал-губернатору Петербурга князю Суворову (внуку великого полководца) оставалось утвердить смертную казнь; он решил встретиться с бывшим студентом. И губернатор вынес из этой встречи сильное и положительное впечатление. Осужденный рассказал о себе; о старухе матери, которую содержал, поклялся, что невиновен во взрыве, но наотрез отказался ответить на вопрос, где и у кого он был в этот день. Князь Суворов решил лично изучить дело, обнаружил, что улики далеко не бесспорны. М. был освобожден. Через некоторое время, год или два, он сам явился к Суворову: «Теперь я могу вам рассказать о тех трех часах в день взрыва — муж умер… и я женюсь».
То есть, закончил писатель, — это был Феликс Кузнецов, — рассказ о необычной, но доподлинной истории, «за честь любимой женщины человек готов был подняться на эшафот».
Зал рассмеялся.
Об этом Феликс Кузнецов рассказал и в своей книге «Размышления о нравственности». А через страницу он цитирует отрывок из письма В. Сухомлинского Г. Медынскому. «Не хватает нам, — писал великий педагог в этом письме, одном из последних писем в его жизни, — воспитания идеалистов — в лучшем и первичном смысле этого понятия».
А я, читая про это, думал о вещах более земных и житейски понятных (хотя и идеализм Сухомлинского именно потому нужен, что тоже формирует житейское и обыденное).
Я пытался вообразить, как вела бы себя эта веселящаяся публика в той или иной ситуации, в чем выразилось бы ее «чувство юмора» не на обсуждении высоких явлений литературы и жизни, а в разнообразной обыденности. И — совпадение — я получил письмо с ответом на мой вопрос.