Когда умерла мама, тебе было двадцать пять дней, гм был далеко от нее, в деревне на взгорье. Крестьяне, ходившие за тобой, поили тебя молоком от своей пестрой коровы; однажды попробовал его и я, когда мы бабушкой пришли тебя навестить. Молоко было густое, теплое, чуть кисловатое; оно показалось мне таким противным, что меня стошнило; я испачкал одежду, и бабушка дала мне подзатыльник. А тебе это молоко нравилось, ты жадно сосал его, и оно шло тебе впрок. Ты был красивым ребенком, толстеньким, белокурым, с большими небесно-голубыми глазами. «Так и пышет здоровьем», — го-рила бабушка соседкам, вытирая глаза, вечно влажные слез.
Почти каждый день ходили мы навещать тебя туда, на взгорье. Нужно было подняться по склону Маньоли, потом по склону Скарпучча; всякий раз, одолев подъем, я приостанавливался, чтобы полюбоваться изваяниями святого Георгия и дракона на воротах Сан-Леонардо; бабушка дергала меня за руку. Стояло лето, июль. Оливы, побелевшие от солнца, свешивали свои ветви над каменными оградами, окаймлявшими дорогу Сан-Леонардо. Вдали по отлогим склонам тянулись возделанные поля; громкоtстрекотали цикады, бабочки мелькали в потоке света. Вокруг ни души, лишь изредка чей-нибудь голос донесется с полей. Калитки загородных вилл были всегда заперты. На ходу я нарочно пристукивал каблуками, чтобы эхо вторило погромче. Меж оградой и мостовой иногда попадались полоски травы, усеянные маками. Высокие ворота крестьянских дворов, зеленые, как и те большие зонтики, какие любят в наших деревнях, были приотворены; из дворов доносился запах молока и хлева.
В том доме, куда тебя отдали, этот запах забирался в комнаты, пропитывал стены. Ты сосал молоко через рожок, надувал щечки, улыбался. Мне было пять лет, и любить тебя я не мог: ведь все говорили, что это из-за тебя умерла наша мама.
Однажды мы не нашли тебя в доме няньки. Тебя понесли к синьорам на Виллу Росса; привлеченные твоим хорошеньким личиком, они заинтересовались и твоей судьбой. Мы так и не дождались твоего возвращения. Крестьянка сказала: «Если они к нему привяжутся, это будет счастьем для бедняжки».
С тех пор, навещая тебя на Вилле Росса, мы совершали целый обряд. Прежде чем позвонить в колокольчик с черного хода, бабушка вытаскивала из-за пазухи платок и, послюнив его, оттирала разводы грязи, которые неизменно отыскивала на моем лице, стряхивала пыль с моих башмаков, заставляла высморкать нос. Дверь открывалась перед нами, словно по волшебству. Лестница в несколько ступенек вела на кухню. Уже на лестнице нас встречало глубокое безмолвие виллы, еще более напряженное, чем снаружи: здесь угасало стрекотание цикад, отзвук шагов, жужжание мух. Бессознательно я ступал на цыпочках. По ступенькам мы поднимались в пустынную кухню, где всегда царил неизменный порядок; медные формы для пудингов блистали на стенах. В кухне тоже царило молчание, менялся лишь запах: там стоял сильный и приятный аромат масла. Живыми в этой комнате были только часы на стене, но их тиканье не нарушало, а только подчеркивало тишину.
Мы садились у покрытого клеенкой стола, на белые стулья, приподнимая их с полу, чтобы не нашуметь. Если я клал локти на стол, бабушка взглядом призывала меня к порядку. В глубине кухни была дверь, выходившая в коридор, где виднелась вешалка с зеркалом; там всегда висела одна и та же куртка, в серую и белую полоску; на полу лежала красная дорожка. Наверху, за узким окошком, сквозь занавеску виднелись деревья сада. Я не переступал этого порога до тех пор, пока ты не начал ходить.
Так мы сидели неподвижно еще четверть часа, а потом из коридора слышался шорох; бабушка взглядом приказывала мне встать и сама вставала. Случалось, что у самого порога шаги затихали, до нас доносился чуть слышный звон хрусталя, потом шаги удалялись. — Кто это был? — спрашивал я у бабушки. Она прикладывала палец к губам и делала строгие глаза; ее сжатые губы произносили чуть слышное «т-с-с»… Над окном висела литография с изображением дичи и фруктов; я подолгу смотрел на нее, чтобы как-нибудь развлечься. Или глазел на часы, ожидая, когда сдвинется минутная стрелка.
Но случалось, что более легкие шаги застигали нас врасплох, и мы едва успевали вскочить с места. На пороге показывалась горничная, которая при виде нас улыбалась и кивала головой, шла к леднику, открывала его и снова закрывала (все это делалось у меня за спиной). Выходя, она снова улыбалась и кивала. Иногда она тихо говорила: "Скоро придут. Ждите спокойно».
Наконец появлялся и ты; тебя приносила новая няня в чепце, голубом платье и длинном белом переднике. Это была крепкая, здоровая женщина с приветливым лицом; единственный человек в этом доме, чьи ласковые слова были мне приятны. Ты всегда вел себя тихо и спокойно; помню твои вытаращенные голубые глазенки, короткие мягкие, как шелк, волосы. Пухленький, со вздернутой верхней губой, ты цепко хватался за бабушкин палец. Нянька опускала тебя пониже, и ты улыбался мне. Однажды, когда я дотронулся до твоей щечки, ты так разревелся и раскапризничался, словно я ущипнул тебя. В тот раз наше посещение было коротким. Обычно мы проводили с тобой четверть часа, и няня поглядывала на часы: мы всегда попадали перед самым кормлением. Потом являлся и твой покровитель. Даже с бабушкой он разговаривал кислым тоном, с оттенком отеческой снисходительности. Седины делали его сухое лицо цвета слоновой кости по-юношески энергичным. Он внушал нам робость. Иногда заходила и его жена: ее широкую физиономию обрамляли пышные и мягкие седые волосы. Она страдала одышкой и, едва войдя, сразу же садилась, Это она разыскала тебя в крестьянском доме. Улыбка у не выходила натянутая.