1
Почти пятьдесят лет циферблаты больших часов на школьной башне указывали на четыре главные стороны света; почти пятьдесят лет их исполинские стрелки безошибочно показывали точное время. Иногда зимой снег останавливал стрелки на западном циферблате, а весной голуби, вороны или другие птицы, бездельничая, подгоняли какую-либо из минутных стрелок. Но каждый раз мош[1] Тимофте Пестревану, школьный сторож (он начал службу, когда еще не было этих исполинских часов, и он же, как твердили старшеклассники, когда-то в последний раз остановит часы), поднимался на башню, дергал за массивные шестерни и начинал вращать огромный, словно ось телеги, рычаг.
Далее, немного послушав громкое тиканье и покивав головой, дед Тимофте доставая из-за пояса круглую металлическую коробку величиной с миску, клал ее на колено и стучал сверху кулаком. На коробке сразу же отскакивала крышка и появлялся циферблат, расписанный такими же красивыми римскими цифрами, что и часы на башне. Сторож пристально вглядывался, который час, и подкручивал стрелки «Великана» — так он называл часы на башне. Потом сильным ударом кулака закрывал крышку «Малыша» — своих часов. Лишнее, наверное, говорить, что цепь, на которой он носил это металлическое чудовище, могла бы удержать огромную собаку-волкодава.
Потом, неспешно спустившись по лестнице, старик выходил во двор, останавливался посредине, вслух повторял время, которое показывали часы на башне, и если это было во время уроков, он быстро, тоже вслух, подсчитывал, сколько осталось до перерыва.
И даже когда до звонка было еще долго, дед Тимофте не сверял уже потом ни Великана, ни Малыша. Хоть как бы он не был поглощен заботами (имелись и другие дела), все равно колокольчик извещал о конце урока точь-в-точь секунда в секунду.
И это была бы не вся правда, если бы мы не прибавили, что все-таки несколько дней в году дед Тимофте не придерживался точного времени. (Пусть старик простит нам эту неделикатность, но правда есть правда; до сих пор нам не приходилось встречать другого порядочного человека, который был бы в таких обостренных отношениях со справедливостью, как дед Тимофте.) Итак, несколько раз в году школьный сторож вступал в конфликт с точным временем. Это было накануне каникул, в последние дни обучения. Именно тогда дед Тимофте ошибался регулярно, подавая сигнал на перерыв. Каждый раз звонок звонил на несколько минут раньше, чем надо. Пятеро или шестеро придирчивых директоров в свое время заметили эту странную привычку, но дед Тимофте лишь пожимал плечами и очень спокойным и равнодушным голосом объяснял, что в эти дни Великан и Малыш не могут договориться: «Великан спешит, Малыш отстает, а я, как умею, стараюсь примирить их. Если вы можете, то сделайте это по-иному…»
Директора недоуменно смотрели на него, силясь понять, кто такой Великан, а кто Малыш, и, перебирая догадку за догадкой, приходили целиком к другим выводам, забывая тем временем и про деда Тимофте, и про его причуду.
И каждый раз, когда в большую двухэтажную школу на холме на северной окраине города приходил новый директор, обсуждались две насущные проблемы. На общем школьном собрании подчеркивали, что лицей уже весьма постарел, так как победоносно пережил целый век и теперь так же победоносно переживает новый, уже прихватив четверть этого века, а в канцелярии между преподавателями и новым директором заводилась речь о странной привычке деда Тимофте дарить ученикам в последние дни обучения несколько лишних минут перерыва. Преподаватели склоняли головы перед ней, словно перед старым непреложным законом, а сами вспоминали возбуждение и нетерпение учеников в те дни… и оставляли деда Тимофте в покое — пусть остается при нем его давняя причуда.
А впрочем, дед Тимофте — самый пунктуальный и самый порядочный человек из всех, кто когда-либо бывал здесь. За все пятьдесят лет его работы в школе он не имел ни единого прогула, ни разу не опоздал на службу и именно поэтому терпеть не мог всяких сорванцов и бездельников. Тех, кто убегал с уроков, он находил везде, где бы они ни прятались, как бы как мастерски ни выбирали тайник. Сделать это было ой как нелегко, так как на школьном дворе не пересчитать помещений и пристроек, а еще ведь есть школьный сад, где много фруктовых и декоративных деревьев со страшными, как язвы, дуплами и кустов, где легко прятались сорванцы. Но сторож все равно находил их, вытягивал за шиворот на солнце, тормошил и сердито ругал. В такие минуты от него можно было узнать про всех уважаемых людей, которые закончили эту школу — учителей, профессоров, писателей, артистов, ученых, «так как они понимали, что школа — это гнездо, где тебя учат летать, а не грязь, где учат ползать, словно противную тварь». И здесь же вспоминал достойных печальной памяти некоторых мелких мошенников, «которые тоже начинали так же, как и вы, обманывать школу, а потом начали обманывать отца, мать, друзей и страну».
Сердитый дед Тимофте потирал свою острую бородку, выплевывал давно угасший окурок и люто растирал его каблуком ботинка. Даже голос у него леденел. Следующие часы он переживал очень тяжело, словно на него сваливалась кто знает какая беда. Он не находил себе места, ходил, словно неприкаянный, что-то без умолку бормотал, и его не могли утешить тогда даже любимейшие ученики. И лишь тогда, когда некоторые из сорванцов, извлеченных на солнце, приходили к нему просить прощения, и в том намерении не было ни капли неискренности, дед Тимофте отходил. «Ну, вот так… Но одних только слов мало…» — бормотал старик уже не сердито и, еще хмурый, немедленно искал себе какую-то важную работу. Сердце его колотилось чаще, но уже скрытно искрилась слеза радости в еще пасмурном взгляде.