Она не знала, куда идет, а метель шла следом, заметая снегом ее детские следы. Она не знала, где теперь ее дом. Какое из слепых черных окон — ее? Она не знала. У нее больше не было мамы — мама спала и давно уже не просыпалась. Спать с мамой стало холодно.
Ленинград умирал тихо, почти всегда — во сне. Умирал и никак не мог умереть. Бессмертный город.
А папа далеко, на фронте, откуда давно уже не приходили письма. А они с мамой все равно ждали их. Но мамы больше нет.
Город был белый-белый, только чернели силуэты и окна домов и темными пятнами лежали трупы на снегу. Город был белый-белый, словно какой-то художник лишь наметил на чистом листе эскиз будущей картины, да так и оставил ее неоконченной. Редко навстречу ей шли люди, волокли за собой на санках обернутые в белые простыни тела родных, или кучу дров, или ведра воды, расплескивая на глазах замерзающую Неву на снег.
«Если остановиться, то станет еще холоднее, — думала она. — Когда идешь, не так холодно. Но нет сил… А можно отталкиваться от столбов, оттолкнешься — и до следующего фонаря… Оттолкнешься — и до следующего…»
Фонари, точно часовые, стояли на посту вдоль набережной, слепые и днем, и ночью. Купола Исакия были теперь не золотые, а деревянные. И лежал в гробу Медный всадник.
«А здесь снег не белый, а черный». Она шла мимо сгоревшего дома, на темном от копоти снегу были раскиданы обуглившиеся доски, камни, люди.
«А здесь снег не белый и не черный, он красный… Главное — идти прямо. Прямо, не делая лишних шагов. Так учила мама, так останется больше сил. Как хочется лечь на снег. Не совсем заснуть, а только чуть-чуть. И пусть приснятся хлеб и мама. Теплый хлеб и теплая мама…»
Она не знала, куда идет и где теперь ее дом. И мамы больше нет…
В парадной было темно и холодно, пахло нечистотами. У Вари не было сил идти дальше, она села на пол у лестницы и закрыла глаза. «Только бы не было холодно. Не хочу больше, чтобы холодно».
Дверь тяжело открылась, снег влетел внутрь и, не тая, лег на пол и на девочку. В парадную вошла женщина, прислонившись к стене, она начала подниматься по лестнице.
— Тетенька, дайте хлеба, — попросила Варя.
Женщина продолжала медленно, ступенька за ступенькой, идти дальше. Но вдруг, обмякнув, словно тряпичная кукла, опустилась на лестницу.
— Тетенька…
Варя поднялась к ней.
— Тетенька, дайте хлеба… — она теребила женщину за рукав, но та, похоже, уже была мертва.
Девочка залезла покойнице в карманы пальто и вытащила оттуда продуктовые карточки и крошечный кусочек сахара, который тут же проглотила.
«Тетенька мертвая. Ей это уже не нужно. Если бы я не взяла, взяли бы другие. Какой сладкий сахар, не надо было сразу глотать его, надо было подержать во рту. У нас ведь украли карточки, а месяц еще такой длинный. А тетеньке они уже не нужны».
Девочка осмотрела сумку женщины, но в ней была только пачка писем.
«Хорошо быть почтальоном. Тебя пускают в теплые квартиры, а если письмо хорошее, то дают хлеба».
Варя сняла с женщины сумку и натянула ее на себя…
На первом этаже дверь никто не открыл, но когда Варя толкнула ее, оказалось, что квартира не заперта. Девочка вошла внутрь.
— Письмо. Я принесла вам хорошее письмо.
Никто не ответил. Заиндевелые стены тускло мерцали в темноте, сквозь мертвую тишину отсчитывал время метроном — где-то работало радио. Варя толкнула ту дверь, под которой белела полоска света: сквозь дыру выбитого окна комнату заметало, метель кружила, раскидывала по комнате старые письма, фотографии, укрывала снегом, словно пуховым одеялом, две неподвижные фигуры на кровати…
Варя постучала в дверь, еще и еще раз. В глубине квартиры послышались шаги. Щелкнул замок, и дверь открылась.
— Ну, кто стучит, не переставая? — спросила женщина. — Ты кто? К кому пришла?
— Я принесла вам хорошее письмо, — девочка, нагнувшись, пролезла под рукой женщины и вошла в квартиру.
— Какое письмо? Девочка, ты куда?
— Хорошее письмо…
Варя, не останавливаясь, шла прямиком через длинный коридор к приоткрытой комнате.
«Я никуда отсюда не уйду. Здесь тепло. Здесь люди. Они меня, может быть, покормят».
Комната была обставлена принесенной со всей квартиры мебелью: легкий ампирный гарнитур на крученых ножках, тяжелый дубовый стол, широкая железная кровать. Стены были увешаны картинами. Добрый, ласковый огонь горел в «буржуйке». В углу у окна сидел за мольбертом взъерошенный, перемазанный краской мужчина. Художник был одет в пальто, вокруг шеи обмотан вязаный шарф, весь в разводах краски. Варя легла на ковер перед печкой и, сняв варежки, протянула руки к огню.
«Тепло… Тепло… Тепло…»
— Девочка, ты зачем легла? Ну-ка, вставай. Какое письмо? Мы не ждем писем. Уходи домой, — женщина растерянно стояла перед лежащим на полу ребенком.
«Как тепло… Мамочка, как мне тепло… И во рту еще сладко от сахара…»
— Андрей, ну что ты молчишь? Что с ней делать? — с отчаянием спросила женщина мужа.
Художник лишь на секунду оторвался от работы и рассеянно посмотрел на девочку:
— Да пусть греется. Ты же видишь, как она замерзла. Отогреется, пойдет домой. Напои лучше ребенка чаем.
«Добрые. Такие добрые. А соседка выгнала из дома, когда мама совсем заснула. Ей было жалко кипятка. Она злая. А они добрые. Пусть они оставят меня у себя. Мамочка, пусть они оставят меня…»