Оба этих стихотворных сборника должны быть выделены из числа других. Это ещё не поэзия, но уже предчувствие поэзии, обещание её. И. Рукавишников печатает третью книгу стихов. Сравнительно с двумя первыми он достиг многого. Значительно овладел стихом и вообще словом; что-то угадал в самом себе. Словно он подошёл вплотную к тонкой перегородке, отделяющей его от истинного творчества. Ещё усилие – преграда упадёт, и пред ним откроются бесконечные дали его мира, той единственной страны, которая уготована каждой личности, но в которую не все находят дорогу. По-видимому, И. Рукавишников человек образованный, но он шёл путём «самоучек», путём угадывания, добиваясь всего с самого начала. В его «третьей книге» много интересных попыток: пробы свободного стиха, искания новых впечатлений в повторении слов, в переломах размеров; некоторые стихотворения оригинально задуманы, картины схвачены с новой точки зрения; хотя нет ни одной пьесы, которая была бы хороша вся до конца. Главные недостатки И. Рукавишникова – мучительная проза, на которую слишком часто сбиваются его стихи, – проза и по форме, и по содержанию, – и затем излишнее пристрастие к разным ужасам, к мрачным образам и байроническим восклицаниям, которые нисколько не пугают и не потрясают, а часто просто смешны. Чтобы создать свою «поэзию ужаса» у И. Рукавишникова ещё нет сил.
Книга Ник. Т-о – дебют неизвестного нам автора. У него хорошая школа. Его переводы, часто непозволительно далёкие от подлинника, из Бодлера, Леконт де Лиля, Верлена, Малларме, Роллина, Рембо, Корбьера, Шарля Кро показывают, по крайней мере, что он учился у достойных учителей. В его оригинальных стихотворениях есть умение дать движение стиху, красиво построить строфу, ударить рифму о рифму как сталь о кремень; иногда он достигает музыкальности, иногда даёт образы, не банальные, новые, верные. В нём есть художник, это уже явно. Будем ждать его работы над самим собой.
Аврелий
Наиболее интересное произведение в сборнике – трагедия «Лаодамия» И. Ф. Анненского. Но г. Вяч. Иванов в «Тантале» дал нам образец такого полного воссоздания античной трагедии, что нам трудно теперь примириться с менее совершенными попытками в том же направлении. У Вяч. Иванова воспроизведен в диалогах метр подлинника (ямбический триметр), для хоровых частей найдены размеры если не соответствующие, то аналогичные греческим, самый язык строго выработан в духе языка Эсхила и Софокла, и все построение драмы подчинено правилам античной трагедии. Ничего этого, или почти ничего, нет у г. Анненского. У него «условно»-античная трагедия, где действующие лица говорят, как у Шекспира, четырехстопным ямбом, а хору предлагается петь рифмованные стихи. Всего же несноснее в драме язык, какой-то бесцветный, хотя и аестрый, усыпанный (не нарочно ли?) выражениями – как «футляр», «аккорды», «легенды», «фетр», «скрипка», «атлас», совершенно уничтожающими иллюзию античности, хотя в то же время допускающими такие не всем известные слова как «фарос» (плащ), «айлинон» (восклицание скорби), «кинамон» (корица) и т. д. Впрочем, миф о Лаодамии (недавно прекрасно пересказанный г. Зелинским в «Вестнике Европы») дает так много поэту, что трагедия читается не без интереса. Наиболее удалась автору центральная сцена: появление тени Протесилая; слабее всего – начало, вялое, растянутое и написанное в самых условных тонах.
Аврелий
О И. Ф. Анненском последний год писали и говорили много. Несомненно, к нему приближалась запоздалая, но совершенно им заслуженная широкая известность. Истинный поэт, тонкий критик, исключительный эрудит, человек во всем и всегда оригинальный, на других не похожий, И. Анненский должен был, наконец, обратить на себя внимание и «большой публики». Как все помнят, неожиданная смерть оборвала его деятельность именно в ту пору, когда она начала приобретать общественное значение и настоящее влияние.
Второй, уже посмертный, сборник стихов И. Анненского содержит сотню стихотворений, искусственно и претенциозно распределенных в «трилистники» (по три) и «складни» (по два). Различные по глубине замысла и по тщательности выполнения, все эти стихотворения объединены тем, что Баратынский назвал «лица необщим выражением».[1] И. Анненский обладал способностью к каждому явлению, к каждому чувству подходить с неожиданной стороны. Его мысль всегда делала причудливые повороты и зигзаги; он мыслил по странным аналогиям, устанавливающим связь между предметами, казалось бы, вполне разнородными. Впечатление чего-то неожиданного и получается, прежде всего, от стихов И. Анненского. У него почти никогда нельзя угадать по двум первым стихам строфы двух следующих и по началу стихотворения его конец, и в этом с ним могут соперничать лишь немногие из современных поэтов. Эпитеты, сравнения, обороты в стихах И. Анненского, даже самые выбираемые им слова, всегда свежи, не использованы… Его можно упрекнуть в чем угодно, только не в банальности и не в подражательности. Манера письма И. Анненского – резко импрессионистическая; он все изображает не таким, каким он это знает, но таким, каким ему это кажется, притом кажется именно сейчас, в данный миг. Как последовательный импрессионист, И. Анненский далеко уходит вперед не только от Фета, но и от Бальмонта; только у Верлена можно найти несколько стихотворений, равносильных, в этом отношении, стихам И. Анненского. Впрочем, кое-где он явно старается сознательно о таком импрессионизме, и поэтому некоторые его стихотворения не просты, надуманы. В общем, однако, его поэзия поразительно искренна. Его стихи раскрывают перед нами душу нежную и стыдливую, но слишком чуткую, и потому привыкшую таиться под маской легкой иронии. И эта ирония стала вторым лицом И. Анненского, стала неотделима от его духовного облика.