Он был высок и строен. На нем красовалось черное кожаное пальто и поскрипывали хромовые сапоги. Пальто — нараспашку. Голова не покрыта. Лицо смуглое, скуластое. Под жесткими коротко подстриженными волосами чернели густые брови и глаза — большие и строгие. Даже когда он смущенно назвал свое имя и обнял отца, тот сразу не сообразил, с кем повстречался. Лишь после того, как сын, поднявшись на айван, вошел в комнату и разделся, оставшись в гимнастерке и галифе, взгляд у Каюм-сердара потеплел.
— Глазам своим не верю, — пролепетал он, отвернувшись, и вновь повернулся. — Неужели это ты, Ратх?
Каюм-сердар дотронулся сухими сморщенными пальцами до плеч сына, затем принялся ощупывать его: он ли это, бежавший из дому двадцать лет назад и вот явившийся нежданно-негаданно, как во сне?
— Я это, кто же еще! — со счастливой усмешкой произнес сын. — Вот приехал, а ты, кажись, и не узнал меня. Видно изменился я порядком… Мама где? — голос Ратха дрогнул: «А вдруг ее уже нет?»
— На базаре она, придет скоро, — торопливо заговорил Каюм-сердар. — Ты-то когда приехал? Поезда вроде бы утром приходят, а сейчас уже день.
— Я уже дней десять живу в Туркмении, — пояснил Ратх. — Приехал с делегацией Калинина. Успел побывать с ним в Кизыл-Арвате, Мерве, Иолотани, Байрам-Али. Теперь вот в Полторацке. Кое-как выбрал время, чтобы навестить вас. Город бурлит, тесно на улицах — столько людей на торжества понаехало. Да и местные — все из своих дворов вышли. Признаться, думал не застану тебя дома. А ты отсиживаешься — тебе и дела нет до всенародного веселья. Или все еще на старый лад настроен?
— Ай, не старый, не новый лад меня не интересуют, — сконфузившись, отмахнулся широким рукавом чекменя Каюм-сердар. — Ты садись, я сейчас скажу, чтобы чай принесли.
Каюм-сердар вышел из комнаты. Тотчас со двора донесся его хозяйский сипловатый голос. Ратх не стал прислушиваться, с кем там разговаривает отец и принялся рассматривать на огромном настенном ковре фотографии.
Это были пожелтевшие от времени фотокарточки в картонных рамках. На всех Каюм-сердар — молодой, в тельпеке и халате, с нашивками сельского старшины. Вот он — один, на коне. Вот — в окружении русских офицеров. В самом центре полковник Куропаткин — начальник Закаспийской области. А вот с сыновьями. Черкезу лет двенадцать — теперь его уже давно нет в живых. Аману восемь, а Ратху шесть… Ратх вспомнил тот далекий день, когда в этот вот отцовский двор приехал на фаэтоне толстый армянин с ящиком и сфотографировал всех.
Вернувшись со двора, Каюм-сердар застал сына за рассматриванием фотографий.
— Да, сынок, это все, что осталось от той золотой поры, когда мы жили в мире и роскоши, — сказал с сожалением.
— Жалеешь о той далекой поре, — усмехнулся Ратх. — Хоть и говоришь, что не старый, не новый лад тебя не интересуют, но по всему видно — болит твое сердце о старом. Вот и фотокарточки развесил на общее обозрение. Смотрите, мол, гости добрые, каким был Каюм-сердар в молодости! Снял бы их ты, отец. Сегодня они торчат, как вызов новому миру. Да и не все еще забыли, кем был Каюм-сердар двадцать или даже десять лет назад. В восемнадцатом я воевал в Первой конной Буденного, рубил белогвардейцев саблей, и сам едва головы не лишился, но самым страшным для меня в тот год были вести о белом мятеже в Закаспии. Я знал что твой старый друг Ораз Сердар возглавил здешнее царское охвостье. Боялся я, как бы и твое имя не выплыло на поверхность мутной контрреволюционной волны. Хоть и говорят, «Кто старое помянет — тому глаз вон», но признаюсь тебе честно, отец, — я частенько вспоминал о первой революции в девятьсот пятом, когда ты за мной, как кот за мышкой, гонялся. Унижал меня как мог, на цепь даже посадил, чтобы сломить дух свободы. Бежать заставил из родного дома.
— Замолчи! — вне себя вдруг крикнул Каюм-сердар. — Замолчи, пока опять между нами не обвалилась земля! — старик, болезненно ежась, отошел к окну.
Ратх, переборов в себе вспыхнувшую внезапно злость, стал рассматривать позолоченное оружие на стене — саблю в ножнах, кинжал и патронташ.
— Ладно, отец, — сказал он с примирением, — не будем касаться больных наших мест. Но согласись, все-таки, со мной — я мог о тебе думать самое плохое.
— Запомни, Ратх, — по-прежнему зло и расстроено выговорил Каюм-сердар. — За свою долгую жизнь я не убил ни одного человека. Мои руки не измазаны кровью, и на душе нет черного пятна убийцы. Когда я был аульным старшиной — арчином, мне приходилось стегать кое-кого плеткой… за неуплату налогов… за неуплату долгов. И это все, чем я обидел некоторых бедняков. В восемнадцатом, когда к власти пришли эсеры и англичане, Фунтиков и Тиг Джонс приходили ко мне, уговаривали, чтобы возглавил я туркмен и повел против красных, — но я отказался. Тиг Джонс смеялся мне в лицо, стыдил меня. Потом пригрозил: если я не соберу всех парней аула и не приведу на станцию, чтобы отправить их на белый фронт, то временное правительство вынуждено будет отобрать у меня все мои богатства. Прежде всего — овец. Тиг Джонс ушел, а я послал своего человека в пески к твоему брату Аману, велел, чтобы отогнал обе отары подальше.