Кто не ездил на поезде – нет таких людей, кроме тех, кто считает, что движение бессмысленно, но даосов среди нас ничтожно мало.
Вагонная подушка!
Сколько слышала она, сколько слез впитала, сколько раз ее кусали от отчаяния, она утешила в дальней дороге не одну буйную голову, она слышала много признаний и немало горьких слез приняла в себя длинными ночами.
Когда за вагонным окном проносятся бури и ливни – она согревает душу, как печка в темном доме, когда все уже спят и никто тебя не слышит – только она остужает жар в голове одинокого человека, которому, кроме нее, больше некому сказать, но когда ты кричишь, а тебя никто не слышит, она спасает тебя, утешая, как мама.
Она молчит, сохраняя тайны людей, она не судит, она не приводит приговоры в исполнение, она слышит и слушает, и ее каменная твердость – от слишком тяжелых дум, которые ей поверяют.
Я перескажу ее рассказы своими словами, пусть она поведает обо всем, что слышала в дальних путешествиях и в снах тех, которые ее обнимали, плакали и смеялись, она знает много, и ее надо послушать тем, кому интересна другая жизнь – тех, кто рядом с нами. И чем больше мы будем знать друг о друге, тем легче поймем себя.
Он играет на трубе в переходе со станции метро «Театральная» на стацию «Охотный Ряд», играет на трубе популярные мелодии, стоит неловко, скособочившись, с опущенными глазами, и даже не смотрит на футляр, куда падают изредка мелкие монеты и мятые десятки.
Ему тяжело стоять, у него болит нога, вот уже три месяца у него болит нога, врачи говорят, что надо лечь на обследование, но нет регистрации и полиса.
Коммерческая медицина кусается, как цепной пес, который порвал ему ногу на станции электрички, где они с женой снимают сараишко у алкашей на окраине поселка Правда в сорока километрах от Москвы.
Его жена играет на скрипке в продувном переходе на Тверской-Ямской, ближе к Белорусскому вокзалу.
Она седоволоса, но еще совсем нестарая женщина – ей всего сорок пять лет. На вид ей гораздо больше, очки и бедная одежда старят ее, но жалкий вид способствует подаянию. Народ тут побогаче, чем в метро, но подают мало, за двенадцать часов она едва набирает тысячу, но надо стоять и играть: они должны вылечить ему ногу. Если не лечить, то ногу отнимут, и тогда он не сможет играть в метро, и наступит полный трындец…
Она старше его на десять лет. Последние пять они стали жить плохо, а до этого жили душа в душу, вместе работали в шахтерском поселке около столицы Кузбасса, он только закончил консерваторию, она была директором школы искусств, он преподавал духовые и жил на съемной квартире. У нее никогда не было мужа, не имела она товарного вида ни в двадцать, ни в сорок, но он увидел в ней что-то материнское, и прилип к ней, и стал жить в ее маленькой квартирке, и она зажила с ним со страшной силой никогда не любившей женщины.
Они не расписывались, но жили хорошо, он даже отнес ее как-то на третий этаж на руках, просто так, не больную, не раненую, просто так отнес на третий этаж. Поздней ночью.
Тогда они приехали счастливые с концерта с детьми из своей школы. Он нес ее, слегка выпивший на банкете, где она первый раз выпила рому и съела невиданное чудо под названием фейхоа.
От того безмятежного времени не осталось ничего: школу закрыли – у родителей учеников не было денег, шахту закрыли, и в городе все мужчины стали таксистами, женщины торговали на рынке тапочками и сосисками, девочки стали проститутками, а мальчики – бандитами.
Потребность в музыке свелась к двум поводам: стали больше хоронить, и Трубач дул на ветру Шопена, а Скрипачка с подругой-арфисткой в загсе наяривали Мендельсона, но только по субботам. Денег катастрофически не хватало, трубач на кладбище пристрастился к поминальной водке, и его выгнали из оркестра. Трубач стал дома дуть дурь, травой пахло даже в подъезде. Скрипачка терпела все его ломки и передозы, прихватила еще пару подъездов для уборки, но денег на еду и наркоту не хватало.
Тогда Трубач подписал договор на продажу ее квартиры, и они оказались на улице. Трубач плакал, и Скрипачка его простила, и они, взяв свои инструменты, поехали в Москву – разгонять сытым москвичам тоску.
В поезде Трубач напился от волнения и тревоги за непонятное будущее, подрался в тамбуре с двумя пассажирами, на вид – боксерами или борцами. Они навешали Трубачу по соплям и губам, испортив основной орган работы.
Скрипачка во всем винила себя – она стелила ему постель и услышала о драке, когда его уже как грушу метелили два борца. Скрипачка влетела в тамбур, как помесь тигрицы и коршуна. Трубач лежал на полу с разбитой мордой. Он отчаянно махнул больной ногой и попал Скрипачке прямо в челюсть. То, что должно было достаться врагам, досталось его спасительнице. Она помыла его в туалете, отвела в купе, положила на нижнюю полку, а сама залезла наверх и уткнулась в подушку.
Скрипачка рухнула на постель и завыла, закусив вагонную подушку. В плацкарте особо не поплачешь, но подушка-подружка услышала все, весь горячечный бред, путаные слова со всхлипами – все приняла в себя вагонная подушка, единственный психоаналитик для бедного человека – к кому пойдешь со своим горем, стыдно и дорого, теперь можно сходить в церковь, но много лет подушка была единственной отдушиной и окном, в которое можно было крикнуть о помощи.