Была страшная для Москвы осень 1698 года: на Красной площади, на зубцах городской стены, гнили трупы казненных стрельцов; слышались жалобные причитания женщин перед изуродованными телами мужьев, отцов и братьев. Одна из этих несчастных, поплакавши над трупами мужа и деверя, заходила вместе с сыном в дом Федора Лопухина[1], к человеку его Терентию Андронову. Там, в разговорах с женой Терентия, она отводила душу в жалобах, которым встречала сильное сочувствие: дом Федора Лопухина был опальный; царь Петр недавно развелся с Лопухиной, отослал ее в монастырь. «Жаль стрельцов, — говорила жена Андронова стрельчихе, — разослали их с Москвы, а теперь настала служба и новая вера, велят носить немецкое платье». Сын стрельчихи, Степан, внимательно прислушивался к жалобам женщин; у него была одна крепкая дума: отомстить за отца и дядю; но как отомстить? В ушах у него раздавались слова Андроновой: «Новая вера, немецкое платье».
В Москве нечего было делать Степану: здесь нельзя было поднять стрелецкого дела. Степан решился идти в Астрахань, там раздуть мятеж, поднять Поволжье за старую веру и старое платье, идти к Москве, разорять и побивать правителей государственных и офицеров, особенно иноземцев, мстя за то, что стрельцы казнены, и бить челом государю, чтобы велеть быть старой вере, чтобы немецкого платья не носить и бород не брить. У Степана был в живых еще дядя, который жил в Коломне; к этому-то дяде зашел он на перепутье и встретил полное сочувствие своему замыслу; старик был грамотный, ловкий на разного рода дела; он написал племяннику две грамотки: одна была — проезжее воровское письмо, в котором говорилось, что Степан отпущен из Коломны в Астрахань для свидания с братом; другая — подметное, возмутительное письмо: в нем говорилось, что государя на Москве нет, пошел с полками против шведов, и хотят российское государство разделить на четыре части.
Пришедши в Астрахань, Степан стал сближаться с людьми, которые были склоннее к старине, которые имели причины не любить нового, стал ходить к раскольникам, к стрельцам и толковать с ними о новой вере, о немецком платье, о владычестве немцев над Россией. Иные притакивали ему: «Правда, правда! все это сбудется!» Другие сомневались, противоречили Степану, но тот говорил все громче и громче, а громкое слово — страшная сила в обществе, подобном астраханскому в начале XVIII века, и вот около Степана начали собираться люди, вполне ему верившие. Так прошло несколько лет; Степан увидал, что дело подготовлено, и в июне 1705 года пронеслась площадная молва, что государя не стало, и потому воевода Тимофей Ржевский и начальные люди веру христианскую покинули, начали бороды брить и в немецком платье ходить. Распустив этот слух, Степан ушел на задний план; вперед выступили другие люди, более способные сделать из слова дело. Четверо посадских: Быков, Шелудяк, Колос и Носов стали сходиться у церкви Николы, в Шипилове слободе, и рассуждать, как бы вступиться за христианскую веру; заводчиком у них был Носов. Однажды, когда они толковали о своем деле, вышел к ним пономарь Никольской церкви, Василий Беседин с книгой в руках: «Православные! — начал ученый муж, — послушайте, что написано в книге о брадобритии!» — и стал читать, какой грех брить бороду. «Пригоже, — говорил Беседин, — за это и постоять, хотя бы и умереть пришлось; вот об этом и в книге написано». В книге написано! дело кончено: чего же больше думать? Какая была эта книга, никому не пришло в голову спросить у Беседина.
С Ильина дня уже всем народом говорили о брадобритии и что надобно постоять за христианскую веру. Слухи росли, росли, и однажды на торгу кто-то объявил, что будет запрещено свадьбы играть семь лет, а в это время все будут принуждены выдавать дочерей и сестер за немцев. «Где же немцы?» — «Идут из Казани». Когда говорилось только о брадобритии, то можно было еще толковать и ждать; но теперь ждать стало нельзя; у кого дочь была и в несовершенных летах, и ту сговорили за первого попавшегося; не отдавать же за иноземца… И вот, в воскресенье 29 числа, церкви были отперты, венчали свадьбы, в один день повенчали сто пар. Но в то самое время, когда одни приготовлялись идти под венец, Носов исповедовался у соборного попа, Василья Колмогора, и сказал ему, что хочет с товарищами постоять за бороду; духовник ему этого не похулил.
Свадьбы, хотя и сыгранные второпях, при печальных обстоятельствах, не могли однако обойтись без пирушек; к ночи гости охмелели. Надеясь на этот хмель и на подготовку толпы, заговорщики в четвертом часу ночи собрались у Никольской церкви в числе трехсот человек и вломились в Белый город через Пречистенские ворота; у ворот этих стоял московского полка русский офицер: Носов схватил его и заколол копьем; трое матросов-иноземцев и караульный капитан, родом грек, имели ту же участь. Загудел набат, в город сбежались стрельцы и толпы разного рода людей. Первым делом заговорщиков, увидавших успех замысла, было отыскать воеводу Ржевского; но тот успел скрыться: искали его на воеводском дворе — не нашли, бросились на архиерейский — не нашли и там; схватили на архиерейском дворе полковника Никиту Пожарского и несколько обер-офицеров, и всех перекололи.