Приказы шли с кунцевской дачи Сталина. Он диктовал их дежурному так же невозмутимо, как в свое время посылал на расстрел кулаков, служителей церкви или чересчур бойких на язык жен своих ближайших соратников. Обвиняемых следовало в тот же день арестовать, тотчас доставить в пересылочную тюрьму и – они и опомниться не успеют – отправить в последний путь, на расстрел.
Не то чтобы он их невзлюбил, нет, тут речь шла о верности. Сталин прекрасно знал: можно быть верным только одному народу. Но вот что он знал не так хорошо, так это фамилии писателей из своего списка. Когда наутро ему подали cписок на подпись, он подписал его не глядя, хотя теперь там числились двадцать семь человек, а днем раньше было двадцать шесть.
Казалось бы, невелика разница, правда, не для двадцать седьмого.
Распоряжения были четкие, почти не давали простора для маневрирования, а уж тем более для отсрочек. Исполнить их требовалось в обстановке глубокой секретности, причем одновременно – это единственное, что было у них общего. Но как могли гэбисты доставить в тюрьму у поселка Х. всех арестованных из Москвы и из Горького, из Смоленска и Пензы, Шуи и Подольска – одновременно?
Ответственный за проведение операции чувствовал, что его сильная сторона – в лидерстве, и передоверил роль стратега собственной фуражке. Он настриг листок с фамилиями на тонкие полоски, ссыпал их в фуражку и осторожно перемешал, чтобы не помять тулью. Бóльшая часть писателей проживала в Москве. На нескольких же оставшихся – кто-то находился в родной деревне, кто-то на водах, кто-то в доме творчества, пытаясь закончить фундаментальный труд, – защелкнут наручники усталые и злые с дороги гэбисты, посланные парами на задание.
После жеребьевки участники операции добродушно посмеивались над теми из своих товарищей, кому дольше ехать за подопечными. В общем и целом они справились с поручением без особого труда: кого-то достаточно было поторопить к поджидающей машине, с кем-то пришлось повозиться, волоча силком перед толпой отсталых крестьян, – обычное дело.
Но кое-кому пришлось попотеть. Например, тем, кого послали за Василием Коринским: тот, поняв, что бежать некуда, уже хотел было спокойно выйти из помещения, но в эту минуту его жена Полина схватила медную восточную вазу и со всей силы ударила ею по голове гэбиста, что был ростом пониже. Завязалась потасовка, Полину усмирили, коротышку унесли без сознания, но час драгоценного времени был потрачен впустую.
И еще были двое, которых отправили к Мойше Брецкому, большому любителю водки и родного края. Посмотреть на него – ни за что не догадаешься, что это один из самых лиричных идишских поэтов. Грузный, неопрятный, и потом от него разило как от козла. Раз в год, на Десять дней раскаяния[1], он записывал все свои прегрешения и рыдал во весь голос на Йом Кипур[2]. А попостившись, хватался за перо и неделями без передышки неистово строчил что-то на душной сестринской кухне, так и не сняв молитвенного покрывала с крупной головы. Окончание очередного поэтического труда он отмечал стаканом водки. Тогда жажда Брецкого просыпалась с новой силой вплоть до следующего года. Зять давно бы положил этому конец, если б не деньги, которые он выручал за оброненные Брецким замусоленные листки.
Всю ночь два гэбиста безуспешно искали Брецкого. Наконец обнаружили его в борделе – заведений такого рода вроде бы не существовало, а если и существовали, то гэбисты уж точно не были их завсегдатаями. Тем не менее каким-то образом им удалось незамеченными проникнуть в помещение. Брецкий лежал ничком в отключке, под каждой могучей рукой – по ухмыляющейся девке. Но слишком много времени ушло, чтобы вытащить шлюх, поставить Брецкого вертикально и оттащить в коридор – младший гэбист чуть не плакал с досады.
Тот, что постарше, оставил напарника сторожить тело, а сам пошел к хозяйке борделя. Несколько раз представившись так, будто они видятся впервые, он рассказал ей, в чем его затруднение, и попросил в помощь дюжину женщин.
Двенадцать самых сильных работниц борделя – в розовых и красных платьях, затейливых шлепанцах и с педикюром – с громким смехом и шутками понесли великана к поджидавшей машине. Это зрелище наверняка порадовало бы Брецкого, будь он в сознании.
Самым простым из проблемных задержаний был арест Я. Зюнсера, старейшего из списка, – он еще раньше, в 1949-м, подвергся нападкам во время кампании по борьбе с космополитизмом. В номере «Литературной газеты» от 19 февраля его называли ретроградом, антисоветчиком и попрекали тем, что он подписывается псевдонимом, дабы скрыть свое еврейское происхождение. В этом же выпуске газеты обнародовали и его настоящую фамилию – Мельман, лишив его привычной анонимности, которая так ему нравилась.
А через три года за ним пришли. Два гэбиста были не в восторге от задания. У них в школе преподаватель литературы был еврей, они его обожали, несмотря на национальность, и даже сами по его наущению сочинили один-другой стишок. Оба они были людьми относительно порядочными, и арест старца на девятом десятке не укладывался в их представление о доблестном служении партии. Они просто следовали инструкции. Но за их попытками как-то оправдать свои действия таился страх наказания.