Жану Мишелю Фолону
посвящается эта книга
порождение встречи
в неспешности его пространства
в дружественности его молчания
Да, это я здесь, в прозрачном шарике, на глянцевой поверхности бумаги. Вы поглаживаете книгу, скользнув рукой по миражу и ничего не нарушив. На мне лежит отсвет дня, едва занявшегося, а может быть, и угасающего, идеальный тон первых страниц: зыбкий, неверный розовый оттенок всего, что лишь зарождается, и уже заранее — голубая дымка легкой печали, первое утро мира всегда бывает слишком поздним. Но вы перевернули страницу, мягко отвели в сторону скрывающую меня холодную пелену, — и вот я уже готов появиться на свет — только взгляните.
Мне удобно в моем пузырьке. Удобно? Это слово странно звучит здесь, в стенах моей планеты, оно теплыми волнами поднялось с вашей земли, вы сами его подсказали, наконец-то вы готовы заговорить со мной. Я-то уже давным-давно смотрю на вас сквозь огромный занавес. Я ждал. Я подготавливал внутри себя ваше беспредельно мягкое прикосновение. Вы отводите в сторону занавес, и я уже почти что здесь. Я знаю вас. Ваши переменчивые сны, ваши страхи, ваши надежды в колдовском и пугающем мраке захватившего вас потока, который вы зовете временем. Я смутно угадываю его могущество, но никогда он не даст мне ни жизни, ни смерти, ни неумолимой судьбы. Хотя бы краешком коснуться его счастья, его боли — вот, должно быть, в чем состоит мое тайное желание.
Мой плывущий в пространстве пузырек медленно растет, приближаясь к вам. Неспешность, безмолвие, прозрачность: думаю, вас притягивает мир, из которого я прибыл. По глазам вижу — вы мечтаете уснуть, покачиваясь в зыбке света. Но приберегаете это на потом, а сейчас, проходя мимо картины, вы только и говорите «как красиво», тянете нараспев, чтобы на мгновение окунуться в мое небо: «как красиво, ну до чего красиво», — и тут же идете дальше. Красоты вам недостаточно. У вас есть кое-что получше. Этот увлекающий вас и непонятный для меня поток, эта потребность двигаться, переходить к чему-то другому. Но ведь вы пришли в музей для того, чтобы остановить время. Все картины, не только моя, в этом прохладном, укрытом от лета зале призывали вас к забвению. Вы остановились. Вы уловили мой зов издалека, через песчаную пустыню. И отодвинули занавес. Ваша тайная жажда и мягкое движение руки перевернули страницу, и началась история непохожего на вас существа. Я в самом деле заключен в рамку, и это действительно начало романа. Но я дам вам округлость моего пузырька, медленную точку моего взгляда, неловкие движения моего неприметного тела, чтобы лучше струиться в пространстве, ничего не понимать и никуда не проникать, чтобы лучше раствориться и смотреть.
Поймите меня правильно. Несмотря на мое яйцевидное пространство, на мое неоформившееся тело, у меня нет ничего общего с зародышем. Я не прихожу во плоти и крови из другого мира, никакая наследственность не навязывает мне планов и не определяет границ. Нет, если я прихожу в мир, то отчасти так, как в стихотворении Сюпервьеля, помните?
Вот рождается птица, и в сердце ее молчит
Вашей жизни история — длинной цепочкой дней
Ибо птица лишь криком могла б рассказать о ней
[1].
Вот именно. Я — неведомый друг. Я прихожу на землю для того, чтобы создать между нами хрупкую, не имеющую названия связь. Пока не имеющую. Любовь, дружба, нежность — все эти слова предназначены для определенного употребления и конкретных чувств. Однако между нами все будет куда более расплывчатым.
Мне было удобно в моем пузырьке. Теперь я это чувствую по свежести здешнего чуть обжигающего воздуха; воздух моей планеты был совершенным, он не распирал грудь, не рождал желания двигаться, меняться. Это был долгий сон с открытыми глазами в солнечных водах. Это было и одиночество, но я смотрел на вас. Где вы там, на земле? Нет, не так, простите. Хорошо ли вам там, на земле?
Вместо ответа вы промолчали, чуть улыбнувшись краешками губ. Мне очень нравится такое молчание, я улавливаю в нем привкус нескольких капель чистого времени с его горьковато-сладкой печалью. Мне очень нравится такая улыбка, юмор — это стыдливость дней, до чего вы культурный человек.
Именно вы мне и встретились первым. И это не было случайностью. Вы были, вне всякого сомнения, наименее колким, наименее напряженным из всех, кто ходил по городу, — вы были самым округлым. Вы напоминали человека, который упился до такой степени, что разрушил тесный мир прямолинейного конформизма и внезапно ощутил, как давившее на него чрезмерно тяжелое тело, покачиваясь, поплыло. Нет, прежде всего, вы были округлым, словно ребенок, который еще ничего не различает, не отделяет себя от окружающего мира, смешивает цвета и запахи и сам становится всем, к чему прикоснется.
Я прибыл из очень медлительных краев, где плавное и теплое преобладают над прямым, стремительным и резким. Я смутно догадывался о том, что вас тяготит. Все в этом городе казалось вам жестким, холодным, параллельным. Земля, расчерченная на длинные проспекты, тротуары, площади, где прохожие встречаются и расходятся, никогда не соприкасаясь друг с другом. Небо, расчерченное от высотных зданий Дефанс до Монпарнасской башни бетонными кварталами, делящими пространство на части. Повсюду — анонимное соседство. Встретить другого, кого-нибудь другого, на ком мог бы держаться мир, — и все решилось бы само собой. Но вы, должно быть, перестали в это верить, вы заталкивали поглубже эту мечту, потускневшую под пеленой дней, вылинявшую на широких голубовато-серых улицах, заглушенную утешением от сознания, что мимо проходит так много других одиночеств, так же вежливо безмолвных, так же слегка отчаявшихся. Ни друга, ни любви, а только уверенность: необходимо бороться против всего большого, прямого и острого, против коридоров и стен, бесконечного перетекания в никуда. И тогда, вдали от других, очень далеко от других, вы стали сочинять крохотный мир, сплошь состоящий из округлостей, мир, где время засыпало, приютившись у вас в горсти. И вы принялись собирать шарики, калейдоскопы, стеклянные шары.