Деньги кончились в одночасье, как будто я и не крал ничего. Я хранил их в жестяной полосатой модели маяка, подаренной каким-то знакомым — еще в прежние времена, когда в моем доме бывали приличные люди. Однажды утром я сунул руку в маяк, надеясь вытащить несколько банкнот, но выгреб только жирную пыль и старую заначку — самокрутку, потерявшую даже запах конопли.
Еще осенью маяк был полон под завязку, деньги упирались в островерхую крышу со слюдяным окном. Мне честно отсчитали мою долю, и наличными, и камнями, я сразу начал выплачивать долги, выкупил даже квартиру бывшей жены, которую сам же и заложил в две тысячи седьмом. Потом я обзавелся парой костюмов и кашемировым пальто с поясом, давно хотел такое — светлое, как у Хамфри Богарта в «Касабланке», потом познакомился с латышкой из консульства и уехал с ней на взморье, чтобы снять там дачу на лето и пошляться по юрмальским казино. Кредиторам я посылал понемногу, но строго и равномерно, чтобы не вызывать подозрений, латышке сказал, что получил наследство от заграничной родни и что тратить эти деньги в Питере не могу — не желаю, мол, платить налоги российской казне. Латышку звали Анта, что на языке инков означает «медь», но она была не рыжей, а бело-розовой и заливалась румянцем даже при легком матерке.
Но прошло чуть меньше года, и деньги кончились, а приличные камни растворились в счетах и процентах, будто склеенный изумруд в кипящей воде. Камни помельче я давно сложил в коробку из-под монпансье и оставил у жены вместе с ключами от дома. Нарочно зашел, когда она была на дежурстве. Она охотно дежурит по ночам, потому что трахается с каким-то хирургом из онкологии, при этом содержать ее приходится мне. Видеться с женой мне не хотелось, она бы завела свою шарманку про другие возможности, а я прямо на стену от этого лезу. У меня больше нет других возможностей.
С тех пор как я ограбил антикварную лавку и отправил ее хозяина на тот свет, мои возможности сузились до темной щели в почтовом ящике. В моем собственном почтовом ящике, на улице Ланской, дом двадцать два. Комнату на Ланской я снял еще до начала весны, припрятанный на черный день алмаз лежал там под кухонной половицей, в куске пробкового дерева. Раньше он лежал в модели маяка, потом Анта засекла тайник и пришлось искать другое место. Теперь черный день приблизился, пришло время продавать стекляшку, но надежный скупщик не отвечал на мои звонки, и я забеспокоился.
Я знал, что однажды найду в ящике повестку, и мне придется убираться из города, я думал об этом каждое утро, просыпаясь в своей комнате с потеками плесени на северной стене и зеркалом, покрытым зеленоватой ртутной сыпью. А может, даже и повестки не будет, ко мне просто придут двое парней из убойного отдела, наденут наручники, пригнут голову рукой, как жеребцу у ветеринара, и запихнут в зарешеченный фургон.
В тот день, когда они пришли за мной, я шел домой с нехорошим предчувствием, сырые облака сгустились над крышами, январское солнце укатилось далеко наверх и тускло сияло оттуда, будто царский гривенник. Я шел пешком с Каменного острова, где навещал одного ловкача, занимавшегося паспортами еще в девяностых и живущего теперь за глухим забором, недалеко от дачи Клейнмихель. Ловкачу я хотел предложить последний камень — самый чистый, без единого включения, в огранке груша — в обмен на чистый паспорт с шенгенской визой и тысяч двадцать наличными. Не застав хозяина дома, я передал охраннику записку и пошел домой, размышляя о том, что мог бы жить в похожем месте, с фонтаном и латунными цаплями, не спусти я свою прошлогоднюю добычу по мелочам. С неба сыпался редкий снег, похожий на свалявшийся пух из старушечьей перины, он лез в глаза и в рот и даже на ощупь казался теплым.
У самого дома я поскользнулся на обледенелом люке и с трудом удержался на ногах, рискуя уронить пакет с двумя бутылками совиньона, купленными для латышки, сам я вина не пью, заботливый Джа не любит соперников. После оттепели ударили морозы, и лед в неубранном городе превратился в черные раскатанные дорожки, по которым брели хмурые прохожие, растопырив руки, будто канатоходцы.
«Тойоту» у подъезда я заметил не сразу, она была такой грязной, что сливалась с покрытым сажей желтым фасадом, за рулем сидел мужик в вязаной шапке, приоткрывший окно, чтобы стряхивать пепел в снег. Разбираться, кто у меня в гостях — милиция или прежние подельники, смысла уже не имело. Неприятности были разного толка, но одинаково свинцовые.
Я решил переждать шухер у соседки-проводницы, надеясь, что она окажется в рейсе; когда-то я прокантовался у нее дня три и с тех пор знал, где она прячет запасной ключ. Дело принимало дурной оборот: кто бы ни были эти люди, они могли поселиться у меня в мансарде и гонять там чаи в ожидании момента, когда у хозяина квартиры кончится терпение. Представив себе латышку, сидящую на кухонной табуретке со связанными руками, я почувствовал, что горло начало саднить, будто от махорки, у меня это признак надвигающегося бешенства. Если это менты, то Анта сидит на табуретке, а если старые знакомые, то она лежит с юбкой, завернутой на голову. Я представил себе ее ноги в голубых чулках, похожие на два клинка раздвоенной мусульманской сабли, и горло у меня окончательно пересохло.