Мариуш Вильк
Слово об Адаме
О близких людях, о друзьях трудно писать отстраненно.
Адам Водницкий
Мог ли я, отправляясь ненастным осенним вечером в московский клуб «Umlaut» на польско-российскую дискуссию о молодой польской прозе (шел я туда неохотно, поскольку не люблю пустых разговоров, да и тема не увлекала: с тех пор как постарел, молодую прозу я не читаю), так вот, мог ли я подумать, что на этой дискуссии встречусь с Ксенией Старосельской, которая тоже не большая поклонница молодой польской прозы — вероятно, в силу возраста, как сама говорит, оттого и для перевода ничего не находит, — а я ей на это, что в польской прозе недавно открыл «старика», который в одиночку даст фору всей пишущей молодежи, что старик этот — восьмидесятилетний Адам Водницкий — дебютировал год назад «Заметками из Прованса», в нынешнем году вышли его «Зарисовки из страны Ок», а на следующий объявлен «Арелат», третий том провансальской трилогии, и что как тут не вспомнить Лампедузу, который всю жизнь носил в себе Сицилию, чтобы на склоне лет описать ее в «Леопарде»: так и Адам полжизни посвятил Провансу — переводил его поэтов, преподавал искусство перевода в Арле, — и лишь когда почувствовал, что конец жизни не за горами, что ничего нельзя откладывать на потом, ибо этого «потом» может и не быть, одним махом написал о Провансе три книги, будто исторг его из себя… итак, повторяю: мог ли я тогда, унылым осенним вечером, шлепая по лужам Гоголевского бульвара на пути в «Umlaut», предположить, что плодом нашей с Ксенией встречи станет прекрасный русский перевод «Провансальского триптиха», вместо предисловия к которому я сейчас пишу эти строки. Вместо — ибо какие могут быть преамбулы, когда речь идет о близком человеке. О друге.
С минуту я колебался, вправе ли назвать Адама своим другом: ведь мы с ним виделись всего пару раз в жизни и нас разделяет солидная разница в возрасте (он мог бы быть моим отцом), не говоря уж об опыте (юный Водницкий во время немецкой оккупации был солдатом «Серых шеренг» — подпольной харцерской организации, а я смолоду играл в покер), но если я говорю о дружбе с Адамом, то имею в виду прежде всего духовное братство, которое, по-моему, сближает больше и связывает крепче, чем принадлежность к одному поколению или совместные возлияния, хотя мы оба любим хорошее вино… Поэтому, когда я впервые взял в руки его книгу, выудив ее наугад из кучи, громоздящейся на столе Марека Заганьчика в редакции «Литературных тетрадей», и, не прерывая беседы с Мареком, раскрыл на первой попавшейся странице, то вдруг, скользя взглядом по тексту, уловил в случайных фразах что-то знакомое, будто ненароком заглянул в колодец и увидел в глубине собственное лицо… Марек, заметив мое замешательство, сказал, что это очень интересная работа о Провансе, что автор — профессор Краковской академии изобразительных искусств и переводчик французской литературы, переводил и Эдмона Жабеса, и Сен-Жон Перса, и Жюльена Грака, Ива Бонфуа, Симону Вейль, преподавал в Тулузе и Арле и является членом арльской секции каталонских анархистов (что меня, признаться, поразило), а под конец пообещал, что пришлет мне в Конду обе книжки Водницкого, поскольку, кроме «Заметок из Прованса», есть еще «Зарисовки из страны Ок» и он рассчитывает, что я про них напишу для «Литературных тетрадей». Я положил книгу обратно с чувством, будто выпускаю из рук чью-то ладонь.
В тот день, когда я получал на почте посылку от Марека, в Конде порошил первый снег. Выпало его так немного, что он не выбелил мир за окном, а только подчеркнул его фактуру, вырвав из подлеска отдельные веточки, стебли травы и каждый камень. Этот первый снег в моей памяти накрепко связался с первым знакомством с текстами Адама, стал первым ключом к ним — ведь я читал о мире, который был представлен в слове с большей полнотой и разнообразием, чем видимый глазом реальный мир. Рассказывая, казалось бы, о Провансе, Водницкий по сути говорил о своем внутреннем мире. «Прованс — не уголок земли, а способ мышления, особое состояние духа, которое возникает, когда изо дня в день слышишь доносящиеся из прошлого голоса, слившиеся с повседневностью мифы, речь камней, света, облаков…» И я с волнением осознал, что не только открываю превосходного писателя, близкого мне по духу и способу созерцания мира, но вижу и свою тропу (внутренний путь, запечатленный в словах), разве что с опозданием на двадцать пять лет. Адам Водницкий указывал мне направление.
В материале для «Литературных тетрадей», озаглавленном «Преклоняюсь…», я назвал то, что пишет Адам, «прозой post-fiction», то есть жанром, который отвергает деление литературы на fiction и non-fiction ради того, чтобы прикоснуться к Реальности (с прописной буквы), не подлежащей ни законам линейного времени, ни аксиомам евклидова пространства, и добраться до Сути (тоже с прописной буквы!), освобожденной от самовластия разума и подчиненной внутреннему ритму эвокации. Чтение этой прозы, писал я, стало для меня путешествием к самому себе: читая Водницкого, я, хотя никогда не бывал в Провансе, будто возвращался к виденным когда-то пейзажам, к запахам и вкусам, знакомым не по своей жизни, к чужим снам, которые мне снились, и к моим авторам (Евагрию Понтийскому и Мацуо Басё, не говоря уж о Борхесе…), прочитанным кем-то другим, к сюжетам и нитям, которые я давно уже сам сплетаю (например, к мотиву потерянной дороги, оборачивающемуся темой обретенного дома), и к тому катару, которым я был в предыдущем воплощении. Словом, будто я писал о себе.