Пьеру Жуву
с братскою дружбой
Погруженная в крепкий сон, жена дышала ровно и отчетливо. Казалось, легкая улыбка или слово вот-вот слетят с ее полуоткрытых уст. Спокойно вздымалась под покрывалом молодая полная грудь. В окна пробивалась заря. Но скуден был свет зимнего утра. Полумрак неустойчиво витал над сонными предметами, обволакивая их очертания.
Фердинанд тихо поднялся; зачем — он сам не знал. Это теперь с ним часто случалось: бросая работу, он вдруг хватал шляпу и поспешно уходил из дому, в поля, бежал все быстрее и быстрее, пока где-нибудь в незнакомом месте не останавливался, усталый, с дрожащими коленями и бешено прыгающим в висках пульсом. Или среди оживленного разговора внезапно умолкал, — не понимая смысла слов, не отвечая на вопросы, — с трудом сбрасывал с себя оцепенение. Или вечером, раздеваясь, забывался и сидел на краю постели, с крепко зажатым в руке ботинком, пока оклик жены или шум упавшего ботинка не заставляли его очнуться.
Его охватила дрожь, когда из овеянной теплом комнаты он вышел на балкон. Невольно он прижал локти к телу. Расстилавшийся внизу широкий пейзаж был еще окутан туманом. Цюрихское озеро, представлявшееся обычно — из его стоявшего на возвышенности домика — сверкающим зеркалом, отражавшим каждое скользящее по небу облачко, было покрыто еще густой молочной пеной. Куда ни падал взор, к чему ни прикасались руки, — все было сыро, мрачно, скользко, серо; вода капала с деревьев, и влага сочилась по сваям. Пробуждавшийся мир походил на человека, только-что спасшегося из воды и отряхивающего ее брызги. Человеческие голоса доносились сквозь густой туман сдавленно и глухо, как предсмертный хрип утопающего; изредка слышались удары молота и далекий благовест, но чистый обычно звук был неясен и ржав. Мрак и сырость повисли между ним и миром.
Его знобило. Но он продолжал стоять, глубже засунув руки в карманы, ожидая, пока прояснится горизонт. Словно занавес из серой бумаги медленно, снизу, стал сворачиваться туман. Его охватило невыразимое желание снова увидеть любимый ландшафт, недвижно расстилавшийся внизу и подернутый сейчас утренней дымкой. Чистые очертания пейзажа сиянием своим всегда умиротворяли его душу. Как часто радостная даль горизонта успокаивала его тревогу; домики на том берегу, приветливо лепившиеся один к другому, пароход, грациозно прорезающий голубые волны, чайки, весело перелетающие с берега на берег, дым, серебристыми спиралями подымающийся из красной трубы навстречу полуденному звону, — все так уверенно повторяло ему: «мир! мир!», что, как ни реально было безумие вселенной, он верил прекрасным этим знамениям и минутами забывал о своей настоящей родине, любуясь этой — вновь обретенной.
Месяцы протекли с тех пор, как бежал он от современности и людей, из воюющей страны, сюда, в Швейцарию; он чувствовал, как его истерзанная, израненная, подавленная болью и ужасом душа находит здесь успокоение и исцеление; чувствовал, как манит к себе ласковый ландшафт, как его чистые линии и краски зовут его, художника, к работе. Поэтому, когда пейзаж скрывался от взора, когда, как в этот утренний час, его застилал туман, он снова ощущал себя чужим и одиноким. Его охватила бесконечная жалость ко всем заключенным внизу — во мгле, к людям его родины, также потонувшей в туманной дали, — бесконечная жалость, бесконечная тоска по слиянию с ними и с их судьбой.
Откуда-то из тумана донеслись в это мартовское утро четыре удара церковного колокола и потом — словно сами себе возвещали они время — еще восемь, более звонких. И сам он ощутил себя словно вознесенным на колокольню, невыразимо одиноким, — мир расстилается перед ним, а за ним, погруженная в сумерки сна, покоится его жена.
Всей душой захотелось ему разорвать эту мягкую завесу тумана, ощутить хоть какие-нибудь признаки пробуждения жизни. Когда он пристально всмотрелся вниз, ему показалось, что в сером тумане, там, где кончается деревня и дорога короткими извилинами поднимается в гору, что-то медленно движется, не то человек, не то зверь. Это еле видное, маленькое существо приближалось, вселяя в него радость сознания, что еще кто-то бодрствует, и возбуждая любопытство, жгучее и болезненное. На перекрестке, там, где дороги расходились, одна — в соседнее селение, другая — сюда, наверх. появилась серая фигура. На мгновение она, как бы отдыхая, замедлила шаг. Потом неторопливо стала взбираться по тропинке на холм.
Беспокойство овладело Фердинандом. «Кто этот чужой? — подумал он. Какая сила выгнала его в это утро, как и меня, из тепла и сумрака комнаты? Не ко мне ли он, и что ему нужно от меня?» Теперь, вблизи, сквозь рассеявшийся туман, он узнал его: это был почтальон. Каждое утро, когда церковные часы били восемь, он взбирался сюда, наверх; Фердинанду знакомо было его неподвижное лицо с рыжей, слегка поседевшей, морского типа бородой, в синих очках. Его фамилия была Нуссбаум, Фердинанд же прозвал его «Щелкунчиком» за деревянность движений и важный вид, с которым он перебрасывал свой большой черный кожаный мешок на правую сторону, передавая с величественным видом письма. Фердинанд не мог удержаться от улыбки, глядя, как почтальон, тяжело ступая шаг за шагом, с мешком, переброшенным через левое плечо, старается придать своей мелкой походке значительный вид.