Санкт-Петербург времён Елизаветы Петровны был лишь слабым подобием нынешнего. Но и тогда этот выросший среди болот город представлял собой дивное творение человеческого разума и воли, хотя повсюду ещё лежал отпечаток его внезапного, стремительного возникновения. Столица являлась как бы олицетворением всей Российской империи того времени, дикие природные силы которой были лишь прикрыты внешним лоском европейской культуры. Могучий народ всегда был готов разрушить эти формы и ринуться вон, подобно бурной Неве, разбивающей сковывающие её преграды.
Город, раскинувшийся на берегах невской дельты, при самом впадении её трёх или, собственно, четырёх рукавов в Финский залив, с многочисленными каналами, ещё более, чем теперь, напоминавший Венецию, представлял собой весьма необычную картину. Из великолепного квартала вы вдруг переходили в дикий и сырой лес; рядом с палатами вельмож и их роскошными садами стояли деревянные избушки или разбегались пустыри. На этом маленьком клочке земли, заселённом волей Великого монарха, поместились бок о бок различные эпохи человеческой цивилизации. Пестрота зданий соперничала с пестротою типов людей и их одежд, двигавшихся вдоль широких и прямых, но ещё не вымощенных улиц. И над всей этой роскошью и самой первобытной простотой вздымались высокие и стройные колокольни с медными золочёными куполами, с разливавшими малиновый звон колоколами. Какая-то сказочная сторона. Так, по крайней мере, показалось бы чужестранцу, впервые увидавшему юную северную столицу.
Под этим же впечатлением находился и молодой человек, в первых числах января 1752 года остановивший свой возок у городской заставы на Курляндском тракте. Простые сани, в каких в ту пору обыкновенно совершали длинные переезды на Руси, набитые сеном, с рогожной подстилкой на сиденье, прикрытой куском грубого сукна, создавали необходимый дорожный комфорт. Молодой человек пригрелся, утонув в сене, и ему не хотелось выходить из саней. Не тронулся он с места и тогда, когда из караулки вышли полицейский и несколько таможенных чиновников, чтобы произвести узаконенный осмотр багажа и установить личность прибывшего, а только протянул полицейскому свой паспорт, покрытый множеством подписей и печатей, и опустил высокий воротник своей шубы, так что можно было разглядеть его ещё совсем юное лицо. Путнику нельзя было дать более двадцати лет. На его щеках, раскрасневшихся от мороза, играл такой нежный румянец, что многие дамы позавидовали бы ему, а большие голубые глаза оттеняли тёмные брови и ресницы, из-под лихо надетой меховой шапки выбивались, как ни странно, ненапудренные локоны пепельного цвета.
Пока чиновники углублённо рассматривали паспорт, молодой человек с изумлением созерцал развертывавшуюся пред ним панораму города. Однако его внимание было вскоре отвлечено: один из чиновников, переворошив сено в санях, старался теперь извлечь из них чемоданы. Молодой человек протянул руку к чемоданам и с трудом, на ломаном русском языке, стал объяснять, что в чемоданах лишь платья и вещи его личного пользования, и ничего больше. Чиновники с видимой учтивостью выслушали его слова, но, вероятно, всё-таки не поняли — равным образом и молодой человек не понял их ответов, сопровождаемых самой живой жестикуляцией. Результатом переговоров, тянувшихся несколько минут, была новая попытка чиновников овладеть чемоданами и унести их в караульню.
В этот момент раздался звон бубенчиков, и к караульне стрелою примчалась другая тройка, запряжённая в точно такие же сани. В них, закутавшись в шубу и нахлобучив шапку на уши, сидел тоже одинокий пассажир. Он, как и ранее прибывший, распахнул шубу и, достав паспорт, протянул его чиновникам.
Этот путник представлял полную противоположность своему предшественнику. Насколько обнаруживала распахнутая шуба, это был человек высокого роста, сильного и несколько неуклюжего телосложения; коротко остриженные рыжие волосы едва прикрывали покатый лоб и впалые виски; его маленькие, с хитрым огоньком, беспокойно бегавшие глазки глубоко сидели в глазницах и были почти лишены ресниц; огромный нос был мясист, очень некрасив и притом внизу слегка скривлён на сторону, так что казалось, будто он делит лицо его обладателя на две неравные части; широкий лягушачий рот заполняли два ряда крепких белых зубов, но их безобразная форма напоминала скорее клыки животных; углы рта, достигавшие почти подбородка, придавали лицу угрюмое, злое выражение. Словом, едва ли можно было найти более несимпатичное лицо. К тому же выражение неудовольствия по поводу неожиданной задержки на морозе, после долгого и утомительного пути, отнюдь его не приукрасило. Он искоса оглядывал ранее прибывшего молодого человека. Тот как раз вылезал из саней, намереваясь последовать за чиновниками в караульню, чтобы, по крайней мере, присутствовать при осмотре вещей.
— Чёрт бы побрал все эти русские порядки, — недовольно ворчал он по-немецки, — а прежде всего проклятого учителя, обучившего меня такому русскому языку, которого, по-видимому, не поймёт никто в этой окоченелой стране.