Теперь, когда русские классики так вошли в моду в Америке, с одной стороны, потому, что мы восхищаемся военными успехами Советского Союза, а с другой — потому, что с тревогой наблюдаем, сколь слаба и поверхностна наша собственная литература, Толстой и Достоевский, эти кающиеся гиганты, и грустный юмор чеховских пьес начинают заслонять другую великую, хотя и не столь величественную фигуру — Тургенева. Его немного забыли, но его время придет, как пришло время Троллопа. Нежность души Тургенева — слишком редкое качество, чтобы его не ценить.
Толстому и Достоевскому тоже присуща нежность, но она подобна исступленной любви крестьянки к своему больному ребенку. Один из постулатов, составлявших их жизненную философию, был: «Нас ничем не удивишь»; они чувствовали одновременно и что человечество надо спасать и что оно не стоит этого; и они не обладали утонченностью, этой главной чертой Тургенева. Именно благодаря этой замечательной особенности его прославленный «русский характер» приобретал гармонические и спокойные тона, смягчавшие те гнетуще черные или, напротив, раздражающие светлые краски, которыми пользовались другие русские мастера. И, возможно, поэтому мы, американцы, отнюдь не склонные замыкаться в себе, понимаем его героев, смеемся над ними, любим их.
Надо надеяться, что новые читатели, познакомившись с «Отцами и детьми» в этом прекрасном издании, увидят Россию, которая добрее и патриархальнее России ночлежек, изображенной Горьким; но картина, нарисованная Тургеневым, отнюдь не менее правдива и впечатляюща.
Главный герой романа, Базаров, студент-медик, верящий в лабораторный анализ больше, нежели в догмы и лозунги, — грубовато честный, питающий юношеское отвращение ко всем общественным институтам, где ценятся лишь деньги и титулы, дурно воспитанный, благородный в дружбе, поддающийся в самую последнюю минуту сентиментальности, которая, по его мнению, ниже его достоинства, — навсегда вошел в литературу как тип молодого радикала и новатора, живущего в любую эпоху. Мистер Уинтерич,[1] разбирая историю создания романа, полагает, что он интересен лишь для своего времени; по-моему же, роман Тургенева устарел не больше, чем любая пьеса О'Нила или роман Хемингуэя. В 1943 году, как и в 1862-м, когда роман увидел свет, он продолжает волновать умы, ибо говорит о том, что озадачивает и мучит поколение за поколением.
Базаров называл себя «нигилистом». Назовите его коммунистом, сюрреалистом или биофизиком, дайте ему сигарету вместо сигары, пересадите его в гоночный автомобиль из почтовой пролетки, в которой он мчался, чтобы увидеть свою возлюбленную Анну Сергеевну, прелестную и задумчивую, и тогда никто не почувствует ничего наивного или старомодного в горении его сердца и возмущении его ума. Он относится к тем немногим созданиям художественной литературы, которые продолжают жить, как живут Дон-Кихот, Микобер[2] или Шерлок Холмс, и мало кто из исторических личностей поспорит с ним в долговечности своей славы. И все же время от времени его следует представлять новому поколению читателей.
Отнюдь не устарела горячая любовь отца и матери Базарова к своему сыну, сумевшему вырваться из их убогого уюта и пробиться к знанию. У нас вдоволь повестей о том, как старики тиранят молодежь; гораздо больше драматизма и грусти в истории, которую рассказывают явно реже, — о том, как родители стремятся сохранить любовь и доверие своих детей. И Тургенев показывает нам, насколько все это грустно и драматично.
Американский читатель со Среднего Запада откроет в русских пейзажах Тургенева что-то трогательно знакомое: холмистые поля с редкими перелесками, речонки, березовые рощи, небосвод, оглашаемый пением жаворонка; пшеницу, ячмень, лошадей за плугом… и крепостные крестьяне вместо наших рабов,[3] которых мы затем превратили в испольщиков Юга, в то время как наши северные либералы толковали об освобождении точно так же, как это делали более просвещенные тургеневские помещики.
«Отцы и дети» — глубокая, благородная книга, озаренная светом двух любовных историй, простосердечных, но волнующих, книга, исполненная Русской Тоски, смягченной той подлинной доброжелательностью, которая больше располагает к себе, чем вымученная бодрость. Книга эта не длиннее полновесной главы у Томаса Вулфа, этого русского из Северной Каролины,[4] или у Толстого, этого каролинского плантатора из России; короче говоря, ее лаконизм придется по сердцу большинству читателей.
1943