I
Стояло лето 1941 года, самая середина июля. Желтые поля озимых, отягощенные доспевающим зерном, лениво дремали на солнцепеке. Пахло скошенным лугом и садами, в которых уже созрела вишня-скороспелка и падали в траву, подточенные червем, душистые летние яблоки. По деревенской улице, натужно скрипя, тащился воз с клевером, а потом бойко тарахтел, возвращаясь порожняком, распугивая кур, купающихся в жаркой дорожной пыли, и те, кудахча и шумно хлопая крыльями, перелетали через заборы, через густо обсыпанные ягодами кусты смородины, в которых белели лохматые головенки маленьких лакомок. Если бы не следы прогремевшей военной грозы у дорог — снарядные ящики, воронка от бомбы, наспех вырытый окопчик или подбитый танк, сейчас облепленный чумазыми ребятишками, — никто бы не поверил, что недавно здесь прокатился фронт и где-то на востоке полыхает война, пожирающая людей и их добро, нажитое за долгие годы.
Сколько таких деревень перевидал Гедиминас, пока, отмахав пешком добрую сотню километров, добрался наконец до своего Краштупенай! Его встретил едкий запах конской мочи и прочих удушливых испарений, присущих городу, где треть жителей держит коров и коз, а в каждом втором дворе деревянный нужник и помойка — рай для бродячих кошек, крыс и мириад мух, которые тучами висят в воздухе, придавая опустевшим улицам неясный звуковой фон. Война едва коснулась города: пострадало несколько домов да разбомбило вокзал. На стенах пестрели приказы оккупационных властей, изредка попадался плакат, воспевающий историческую миссию великого германского народа — уничтожить восточного варвара. И это были не пустые слова — перед трехэтажным зданием комендатуры, украшенным кроваво-красным, с черной свастикой в белом круге флагом третьего рейха, вышагивал вооруженный часовой. Обливаясь потом, он вызывающе подставил грудь и лицо полуденному солнцу, словно презирая его заодно со всем прочим в этом завоеванном краю пигмеев. Кинотеатр зазывал на документальный фильм о победе над Францией. В витринах красовались снимки эпизодов войны: непобедимая Германия шагала по пылающим городам завоеванной страны. Ее приветствовали, ей угодливо улыбались, под ее кованым сапогом стояли на коленях полки побежденного врага, валялись оскверненные знамена. «Deutschland, Deutschland über alles!»[1]
Неужели занимается эра всемирных завоеваний? Прошлой осенью, когда Гедиминас еще преподавал в гимназии, с этих витрин тоже глядели отважные воины, только другие — в остроконечных суконных шлемах, с пулеметными лентами крест-накрест. «Да здравствует мировая революция!» Неужели отдельные нации и впрямь отжили свой век и нам, малым сим, суждено растаять в массе многочисленных? Бедный большой поэт маленького народа! Как жестоко он ошибался, вещая своим вымирающим соплеменникам:
Здесь Витаутас славный записан в скрижали
за Грюнвальд, где он крестоносцев разбил;
здесь наши отцы за свободу сражались,
здесь дом наш вовеки пребудет, как был.
Витаутас за Вильнюс дрался, не жалея жизни.
Здесь и быть Литве навеки, дорогой отчизне!
[2]Гедиминасу бы радоваться при виде родных мест: знакомые, встреченные в пути, сказали ему, что фронт не задел Лауксодиса, отец жив и с нетерпением ждет его; судьба брата Миколаса, правда, не известна, но надо надеяться, что он догадался вовремя удрать из полка и в один прекрасный день явится домой. Свершилось то, из-за чего он не спал ночей, дожидаясь часа, когда можно будет без опаски ходить по родной земле, которая день ото дня становилась все более чужой и все менее надежной. Однако он не испытывал радости. Три недели назад заплакал, когда оркестр грянул национальный гимн и желто-зелено-красное полотнище торжественно поползло вверх по флагштоку, а теперь без волнения, пожалуй даже равнодушно, смотрел на трехцветный флаг на здании городского самоуправления, словно это была просто тряпка. Противно было даже вспомнить свою дурацкую сентиментальность (хотя тогда, в далеком жемайтийском городке, не он один пустил слезу), и Гедиминас принялся думать о бокале холодного пива из погребка Фридмана — хорошо бы утолить жажду! Но на месте пивной высилась груда закоптелых развалин. (Минуту назад Гедиминас миновал самый роскошный ресторан в Краштупенай, — увы, на двери красовалась табличка с предупреждением: «Nur für Deutsche»[3].)
Его чуть не стошнило, и сама мысль о пиве стала противна, — подсунь кто-нибудь сейчас кружку, он его к черту пошлет. И тогда он вспомнил про колодец. В Краштупенай было много колодцев, он мог зайти в любой двор и напиться прохладной, чистой воды, но у него перед глазами стоял тот колодец. Они (тогда он учился в гимназии, в первом или втором классе) откидывали с круглого цементного сруба тяжеленную обомшелую крышку и, столпившись вокруг, глядели в прохладную глубину, в которой отражался кружок неба, обрамленный их головами. И страшно, и адски приятно было от мысли, что ты можешь сорваться и навеки исчезнуть в холодной бездне, но этого не случится, потому что тебя оберегает добрый, верный сруб.