Курортные романы…. Фу, как банально и предсказуемо, сколько об этом написано и сколько историй рассказано в мужских компаниях за бутылкой вина, или, того хуже, за пивом с водкой в пропорции три к одному.
Покрасневшие лица, потные лбы, бледные, кривые улыбки, прыгающие губы, споры, гогот и похлопывание по плечу. Или мертвая тишина, только захлебывающийся от счастья быть услышанным голос солиста, героя на несколько минут. Разные рассказывают истории о курортных романах. И я участвовал в пьяных мальчишниках, и я рассказывал и слушал, балдея, ржал, как конь. Все бывало. Сауны или закутки на десяток человек в ресторанах — штука, знаете, такая…, к откровенности располагающая, когда выпьешь под хорошую закуску, да и без нее тоже. Но не все рассказывают и по пьяни, у всех есть тайны. У кого — боль сердечная, у кого — грех, у кого — ни то, ни се.
Есть тайна и у меня. Эта история — живая, она не окаменела в слоях моей памяти, она наверху и всегда там останется. Мало того, мне иногда кажется, что она будет иметь продолжение. Но это только кажется, продолжения не случится, знаю. Воспоминания о тех днях я смакую уже не один год, осторожно, почти с трепетом зажигая словно свечи, строго отмеренные кусочки памяти. Так пьют хорошее вино, так читают хорошую книгу, поглядывая, сколько еще осталось. Думается мне, что вспоминаю я о любви и даже в этом почти не сомневаюсь, потому что нет у любви законов и правил, она может быть взглядом, словом, прикосновением, может длиться год, день, минуту даже. И ничем не хуже той, которая длится всю жизнь, хотя такой и не бывает, по-моему.
Та моя любовь случилась на благословенном юге, у океана, в ленивом томлении отпускного времени, когда следует отбросить любые мысли и делать только то, что хочется.
Курорт был запредельно дорогим, от этого — почти безлюдным. Закаты казались предсмертными, — они разгорались и затухали в минуты, а потом наступала темнота и тишина, которую трудно ощутить живущим.
Я, молодящийся сорокалетний мужчина, никому не позволял называть себя Владиславом Алексеевичем, ото всех требовал, чтобы называли по имени — Влад. Модный московский продюсер, я вкладывал деньги в тупых как крольчихи смазливых девиц с периферии, дабы привести их в товарный, то есть сколько-нибудь столичный, вид. Они ненадолго становились с моей помощью модными попсовыми верещалками, после чего я цинично извлекал из них вложенные деньги с прицепленными богатыми процентами. Зажженные мною звезды гасли быстро, но приносили два-три урожая в сезон, что для средней полосы неплохо. То, что я занимался в те времена конкретной фигней, нимало меня не смущало. Я мог позволить себе все.
Она звалась Патриция, была замужней степенной англичанкой, немного за тридцать, в том самом возрасте, когда женщина определилась в желаниях, а значит, научилась говорить милые глупости только к месту и смирять порывы. Она была невысокого роста, худощава, не слишком красива; нос с горбинкой, очень белая, покрытая неяркими веснушками кожа, светлые, с подкрашенными корнями, волосы. Глаза выразительные, хотя и неяркие, в них отражалась скука и некоторое высокомерие, а скорее — белесое небо Англии, сквозные ее ветра и неистребимая гордость древнейшей метрополии.
При ней был и муж, рыжий ирландец с унылым, длинным носом. Патриция снисходила до разговора с ним, когда он, благоухая особым ирландским потом, возвращался с теннисного корта, где проводил большую часть времени. Звали его Шон, на людях он не проявлял к жене никакого интереса, постоянно вертя по сторонам головой и глядя куда угодно, только не на нее. Вставал очень рано, смешно подкидывая колени, совершал часовую пробежку, принимал спа-процедуры и уходил до вечера играть в теннис. Около семи он отыскивал Патрицию, ритуально целовал ее в щеку и уезжал в город. Оставался там до полуночи, а то и позже, поскольку неведомо как сумел отыскать на окраине настоящий британский паб, где быстренько обзавелся друзьями, так же ценящими мужскую солидарность.
Для завершения диспозиции надо заметить, что в то время на меня напало увлечение русским декадансом начала прошлого века. Я выискивал малоизвестные стихи рано умерших русских поэтов, заказывал нищим композиторам музыку на эти стихи, сотворил даже пару певичек с соответствующей внешностью, для клипов-однодневок. Успеха это не имело, денег приносило самую малость, и я плюнул. Мое увлечение, тем не менее, продолжалось. Я балдел от Брюсова, от фиолетовых рук на эмалевой стене, от поэтов одесской школы, раннего Багрицкого, раннего Скрябина, но, более всех, от Вертинского. Александр Николаевич навсегда покорил меня тем, что привнес в полную пустоту, в голую сексуальность и рефрижераторную холодность русского декаданса немало человеческого и пронзительного. Отразилось мое увлечение и на внешности: я намеренно худел, отпустил длинные волосы и даже втайне просил у подружки-гримерши совета, как сделать натуральную синеву под глазами, чтобы она не смывалась быстро. Вот, собственно, и вся диспозиция.
Минуло три дня после того, как я отоспался, отошел от мыслей о своей неприличной деятельности на родине и впервые позволил себе утром не пользоваться услугами room service