— Вот оторву все заплаточки, знаешь, как плакать будешь!
После этих слов, сказанных Славиком нашему Ваничке, мы молча смотрим и на улыбающегося Славика и на дрожащего Ваничку. Мы стоим в очереди за хлебом, а с низкого сумрачного неба снег падает и падает на наши головы. Дико даже и подумать, что найдется такой человек среди нас, который обидит Ваничку, но такой человек нашелся… и это — мой друг!
Пытаясь что-то выговорить, Ваничка опухшими от голода пальцами силится расстегнуть свою заплатанную-перезаплатанную трамвайного кондуктора шинель.
— Пы… вы…
— Вот именно — «пы»! И сказать-то не можешь. — И Славик усмехается.
Трудно Ваничке говорить, все зубы у него выпали от цинги. Опухшие десны шевелятся, и слова вроде бы какие-то получаются, но какие? Мужественно стараясь ответить обидчику, Ваничка все-таки произносит первое понятное нам слово.
— Вот-т! — говорит он. — Не… не… оторвешь! — и, расстегнув пуговицы, распахивает свою шинель. И мы все видим на его груди висящую на веревочках, аккуратно наклеенную на картон фотографию, вырезанную из газеты: молодой летчик в кожаном шлеме улыбается нам с нее.
— Что это?
— Эт-то… эт-то… портрет героя… никто… никто… меня не тронет! — гордо заявляет Ваничка, и впервые на лице Славика появляется какая-то тень смущения.
Ваничка, запахнув шинель, уже не может застегнуть ее на пуговицы — пальцы не слушаются. И я, преодолевая физическое отвращение к грязи и ощущая в себе такую жалость, которая заставляет меня проглотить комок в горле, застегиваю ему все пуговицы. Славик уже получил по своим карточкам хлеб, и Ваничка на этот раз не протянул к нему руку; но когда я из низенького темного окошка нашей хлебной лавочки, внутри освещенной настоящей свечой и пахнущей хлебом, получаю свою порцию — на маму, брата и себя, — он, несмело улыбаясь, протягивает грязную тощую руку. И я подаю ему довесок.
— Дурак ты, — говорит Славик, когда мы отходим от палатки, — он все равно скоро помрет.
— Время придет, и все помрем.
— Нет, ты дурак! А он идиот!
И Славик идет на второй этаж, а я сворачиваю к себе, налево, на первом этаже, и стучу кулаком в обитую ватой дверь, шевеля замерзшими пальцами и топая тихонько ногами по льду, которым покрыт весь коридор нашего дома. Второй год идет война… Морозы… А ведь только конец октября.
— Кто там?
— Я! — отвечаю я брату и после грохота цепочки и скрежета замков вхожу в коридор нашей квартиры. Брат держится за стены слабыми руками и качает из стороны в сторону головой, обмотанной тряпками. Он все время болеет и не ходит в школу, куда с неизменным отвращением хожу я…
— Неизвестно зачем… — бормочу я.
— Что ты сказал?
— Неизвестно зачем хожу я в школу!
— Как неизвестно? Чтобы учиться.
— Спасибо!
— Пожалуйста, — неизменно вежливый, отвечает мне брат и смотрит на хлеб, который я осторожно кладу на стол. Потом мы едим маленькие кусочки хлеба, запивая водой из бутылки, хранящейся в одеяле, и я как проваливаюсь куда-то и дремлю и дома, и по дороге в школу.
«Маргариты Николаевны уже нет!» — думаю я, сидя на последней парте. Я сижу один. «Мне так о многом надо было бы поговорить с нею», — продолжаю я думать, делая, однако, внимательное лицо всякий раз, когда учительница, бубня монотонным голосом, изредка бросает на меня мимолетный взгляд, прохаживаясь взад и вперед перед своим столом от окна к дверям:
— …как показывает микроскопическое исследование живых клеток, протоплазма слагается… — Вдруг она застывает на месте. У нее такой вид, как будто она сейчас внезапно прыгнет на свою жертву. Ее жертва — Славик: он что-то сказал своему соседу.
Наша Говорящая Машина не терпит, чтобы кто-то говорил кроме нее. Услышав даже самый тихий шепот, она замирает, и этим прерывается ее тягучая речь, которая навевает на нас сон.
— Что я сейчас сказала? — язвительно обращается она к Славику. — Повтори!
Но его трудно застать врасплох. Быстро встав и громко хлопнув крышкой парты, что она очень любит, он отчеканивает:
— Протоплазма слагается.
— Ну так… правильно. А до этого? До этого, что я сказала? — спрашивает она снова.
— Живых клеток! — также бойко отвечает Славик.
Говорящая Машина улыбается.
— Садись! — говорит она и идет к журналу. — Я ставлю тебе пять! — Класс тихо ахает. — Да-да! Ставлю тебе пять за то, что ты так точно повторил мои слова. Следовательно — ты думаешь.
Кто-то фыркает. Я смотрю: это — Чернетич. А Говорящая Машина, подняв указку вверх, продолжает:
— А те, кто не помнят моих слов… и, следовательно, не думают, будут получать двойки! Да-да! Двойки и двойки!
Говорящая Машина любит дисциплину. Она требует полной тишины и внимания. Самое главное на ее уроках — слушать и суметь повторить в точности ее последние слова. Все наши классные прихлебатели это запомнили, и теперь у них — одни пятерки. Но главной особенностью Говорящей Машины является то, что кто бы ни прервал ее речь, через какое-то время, как машина, когда ее включают, она, точно повторив два последних слова, продолжает говорить. Мы много раз нарочно прерывали ее изложение, и каждый раз, ответив на наш вопрос, она абсолютно точно возвращалась к своей последней фразе и, повторив два последних слова, продолжала говорить дальше.